Jack
[fuckingirishbastard]
Aaron
[лс]
Lola
[399-264-515]
Oliver
[592-643-649]
Kenny
[eddy_man_utd]
Mary
[лс]
David
[617-338-767]
внешностивакансиихочу к вамfaqправилавктелеграмбаннеры
ПОГОДА В САКРАМЕНТО: 11°C
Солнце седьмого после Саовины дня жгло жидким пламенем заката верхушки высоких елей дальней границы леса далеко за Гутборгом. Эльфий календарь закончил еще один год, темнота и холод стали на шаг ближе к порогу, но искалеченный военными восстаниями, партизанскими войнами и массовыми...Читать дальше
RPG TOPForum-top.ru
Вверх Вниз

SACRAMENTO

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » SACRAMENTO » Доигранные эпизоды » её руками я был исцелён


её руками я был исцелён

Сообщений 1 страница 11 из 11

1

https://i.imgur.com/VcvxbJN.png
И встретишь ты, когда не ждёшь
И обретёшь, не там, где ищешь
Косово, 1995

[NIC]Alexandra Yović[/NIC][STA]её руками[/STA][SGN]https://i.imgur.com/zPtZXr4.png
ав от Ьныеукн
[/SGN][AVA]https://i.imgur.com/lz8JiNo.png[/AVA][LZ1]АЛЕКСАНДРА ЙОВИЧ, 20 y.o.
profession: военная медсестра;
[/LZ1]

+6

2

[AVA]http://s4.uploads.ru/PY5FB.png[/AVA]— Вижу, — Ибрагим прижался пузом к холодной, стылой земле, прижав к выпуклым худым глазницам бинокль-дальномер. Чтоб лучше рассмотреть картинку в предночном сумраке, он щурился и нелепо приоткрывал рот. В увеличительных линзах пристально расширялись зрачки, а наводчик бормотал картинку: — Два твоих двухсотых, Лукиш, и один трёхсотый. Ещё шевелится. Восемьсот метров до него, добьёшь?
Нет, — Лазарь курил в кулак папиросу и посматривал сквозь лысую щель старого бункера на улицу, укрытую холодным туманом и сумраком. Прислонив к полу СВД на сошках, он всё ждал чего-то и медлил. Двоих убрал без всяких разговоров, снеся одному каску, а второму – горло прострелив навылет. Мощная пуля дальнобойной снайперской винтовки рассекла чужой кадык, как теплое масло, разбрызгав содержимое вровень на оторопелого сербского соседа. Второму повезло больше. Пуля свистнула у уха, и не успел он обернуться, как та насквозь пробила каску, хрустнула в черепной коробке и вышла со стороны другого уха аккуратной, раскалённой стрелой. Оба солдата свалились навзничь. Один умер на месте, ну а второй ещё без малого минуты три харкал густой тёмной кровью и свистел дыркой в глотке, задыхаясь и прижимая ту дрожащими ладонями. Издох, в прочем, довольно быстро, а на его хрипы прибежал третий. Лазарь тогда прицелился хорошенько, выставил поправку на поднимающийся от холмов восточный ветер Лазарицы, приложил палец к курку, навёл с упреждением крестовину на подбирающегося приятеля и выстрелил тогда, когда тот допустив роковую ошибку, присел перед убитым на корточки. Убивать его Лукич не планировал. Его задача была куда более серьёзной, чем просто отстрелить троих хладнокровно и быстро. Сербский отряд засел от них в километре и был первым звеном, которое должно было занять высоту. На ней сейчас располагался он – Лазарь и его наводчик и сотоварищ Ибрагим. И единственной их целью, оставшись вдвоем, было эту высоту не отдать. У Лукича были жестокие, но проверенные методы, практикуемые снайперами вот уже много лет. Назывались они «ловлей на живца», когда к раненному снайперской пулей товарищу по очереди подтягивался отряд. Их и снимал снайпер, пока те бросали все силы на спасение однополчанина. Странно, казалось бы, опытные люди, а всё пытались сыграть в героев, даже не вооружившись простым велосипедным зеркальцем. — Пусть дрыгается, родимый, — пряча в кулаке сигарету, шептал албанец, пока Ибра рядом докладывал обстановку. Курить и таращиться в темноту, наконец, надоело. Лукич вскинул приклад винтовки к плечу и как-то по-братски приложился к курку и рукояти, устроившись щекой в холодной чашке приклада. Уставшие глаза приобрели блеск нездоровый, но заинтересованный, когда сквозь перекрестье прицела с десятикратным увеличением, забилось третье тело, пытаясь зажать рукой кровоточащее бедро. Подбитый «трёхсотый» даже пытался ползти, но всякий раз застывал от боли в позвоночнике, чувствуя, как отнимаются ноги. Левее него, истёкшего кровью и зарёванного от боли, маячила тень. Туда-сюда, она металась в отчаянном чувстве беспомощности, а Лазарь молча и сурово ждал, когда беспомощность превратится в глупость. И это случилось. Мелькнуло плечо, затем разгрузка, следом грязные старые кирзачи и рюкзак с красным крестом на нём. Хорошая мишень для недурственного стрелка и совершенно бесполезный маячок для качественного снайпера. — Вот он, наш клиент, — пробормотал Лазарь, прикладываясь к винтовке и приводя её в рабочее состояние.
— Восемьсот одиннадцать метров, а погоди, это ж медик. — Чажэк отлип от дальномера, смерил ветер, но в сторону стрелка посмотрел с нескрываемым удивлением.
И что? — прозвучало в ответ хладнокровно и равнодушно. Лазарь натянул перчатки, затушил о землю сигарету, прижался щекой, налёг глазом на обод прицела. — Медики что, не солдаты? Уволочет нашу наживку и будем мы здесь сидеть до тех пор, пока не сдохнем с голоду. А я бы, знаешь, перекусил бы. Ветер какой?
— Три и три.

Направление?
— Восток, юго-восток порывом.
Мгм. — Дуло снайперской винтовки вскинулось, ладонь услужливо прикрыла глазок оптического прицела, чтоб не отбросил блик в момент манёвра ружья и не выдал их с потрохами раньше времени. Лазарь заёрзал на холодной земле, где-то про себя посетовал, что отморозил почки и сходил бы помочился, да попил чаю вместо всего этого дерьма. Он устроил винтовку покрепче, достал патрон, отвёл затвор, вложил гильзу в доводчик и на распев заговорил, пока почти за восемьсот проклятых метров, солдат с крестом на рюкзаке затыкал вату в чужую ногу:
Ты измучен, мой друг, суетою сует, — под взгляд Ибрагима начал он, медленно задвигая затвор до щелчка досылаемого патрона, — А забот тебе хватит на тысячу лет. — Подкинул винтовку, припал щекой, прижал приклад к плечу крепко-накрепко, потому что отдача могла сломать его плечо также просто, как он сам переломил бы отсыревшую спичку, — Не горюй о прошедшем — оно не вернется, — разметка прицела плывёт за суетливым медиком, останавливается немного выше основания его каски, прямо над головой. Лазарь, не закрывая второго глаза, раздул ноздри, расслабил руки и устроил на курке палец, — Не гадай о грядущем… — он скользнул по крепкому курку от основания до загнутого конца, обутый в перчатку палец поддавил спусковой крючок, Лукич задержал дыхание и выстрелил на выдохе. «Чхо-оу-у», - издала винтовка, эхом обдав всю округу. Где-то за несколько сотен метр этот выхлоп мощного выстрела слышался, как глухой, полудохлый хлопок. Но здесь, на небольшом ровном холме, в разваленной старой постройке, сохранившей одну только стену, этот звук казался самым настоящим громом, — в нем радости нет, — опуская курок закончил Лазарь, отнимая влажную щёку от цевья. В прицеле мелькнула дрогнувшая фигура медика, завалившаяся на бок с дыркой в затылке.
— Готов, — С искусственной скорбью констатировал Чажэк, отклеивая стылую кожу от обода бинокля. На глазницах, худых и острых остались округлые следы прорезиненных наглазников.
Омар Хайям, — снимая оптику и сошки, бездушно констатировал албанец. Они просидели тут ещё три часа до ночи, и ушли обратной неизученной дорогой к лагерю своих.

С кордона доложили, что идти привычным маршрутом обратно небезопасно. И если бы был взвод, вероятно, прорвались бы, да осталось всего двое из пятого отделения. Остальные – полегли. День выдался изнурительно тяжелым и казался бесконечным его конец, когда двое отсиживаясь в укрытии, отстреливали скупые остатки сербов на подступах к деревне.
— Наверно звездочку дадут, — мечтательно бормотал Ибрагим, подволакивая стоптанные ноги и волоча на себе объёмный рюкзак. Лазарь шёл чуть впереди и холодно усмехался, — а ты, вестимо, за звёздочки воюешь?
— А за что мне ещё, как не за награды? Вот доживу до конца войны, дай Бог с руками и ногами, чем мне козырять перед молодняком? Паспортом чужой страны? Моей-то нет уже, да и твоей. А если дома нет, за что воевать? За себя.
А за людей? — он обернулся, прикрывая сигарету от ветра ладонью.
— А где ты видишь людей то этих, Лукиш, — он сетуя на местное безразличие развёл руками, — нас кличут террористами и бросают свои дома, словно мы пришли сюда по своей воле. А сербам лижут жопы, пускают их в тепло, пока они наших братьев ножами режут?
Ты разошёлся, тебе надо поспать. Скоро дойдём, но будь потише.
— А ты за что воюешь, Лазарь?
А ни за что. Просто воюю. За свободу свою.
— А ну-ну, — с издёвкой проскрипел Чажэк и дальше волочился молча, пока снова не начал бормотать отсебятину, когда дорога свернула на северо-восток. Они пошли незнакомым путём, сквозь заросшую, бугристую колею, размытую грязью вчерашнего дождя. Вымышленная «однополоска», похожая больше на сельскую дорожку, по которой ничего суровее телег не ездило. Что примечательно, соседняя дорога, которую они минули в целях безопасности, была изрыта сербской гуслёй и не оставила на себе ни единого живого места.
— Я знаешь, что хотел тебе сказать? — не унимался Ибрагим, - по правде говоря, его недоброе возбуждение было оправдано по всем фронтам, второй раз за всю его войну, он попадал в такую передрягу и второй раз уходил живым, добавляя седых волос на свою голову, так он расслаблялся и изливал из себя всё скопившееся дерьмо и страх.
Что?
— Через неделю в… стой!
Договорить он не успел и рыбкой бросился в сторону, к горбатой обочине, которая вполне смогла бы защитить его от осколков. А Лазарь, завидев краем глаза чужое страшное метание по дурости обернулся через плечо, фатально переступив с ноги на ногу. Под каблуком левого сапога что-то щёлкнуло, хлюпнуло, а потом испустило воздух. Оборвалась тонкая струна, солдат поднял ногу в недоумении, заслышав характерное шипение «лягушки». Вот почему дорога была едва ли тронута транспортом и чужими сапогами. Она вся была увешана растяжками. И нет бы сообразить на пять-десять секунд раньше и рыбкой нырнуть в противоположную сторону. Нырнул, но только поздно. Глухой, хрустящий хлопок подбросил за ноги вверх Лазаря, как ненужную тряпичную куклу. Сверкнув пятками, он изобразил над землёй впечатляющий пируэт, обданный снопом искр, дыма и грязи. Пока летел – уже ощущал, что жить осталось совсем не долго. Словил себя, оглушённого и парящего на мысли, что так нелепо кончил. Когда упал на землю, то не чувствовал себя всего, зато услышал такой же глухой хлопок поблизости, а вслед за ним ещё один такой же, но более сдавленный. Детонация. Цепочка взрывов была похожа на вату, шуршащую подле глухого уха, но на деле звучала громко и раскатисто, пока Лукич утопал чернявым затылком в придорожной грязи, разбросавшись по рыхлой дороге. В ушах протяжно пищало – так пищит, когда шансов вернуть слух больше нет. Всё, что было ниже его рёбер было отбито одной большой палкой и дёргало, пульсировало, нарывало. Где-то у левой голени, наполовину оторванной от кости внутри сапога, осколками в колене и ягодице, стёсанной шрапнелью, как тонкий ломоть Пармской ветчины, рукам досталось тоже металлической стружкой, а самой щедрой, размером с половину ладони, застряв прямо под лопаткой и мешая сделать. В сизом пепле и ветре, в пыли, в грязи и в трескучем холоде ещё минуту, может чуть больше растерянно и оглушено мелькало лицо сослуживца, белое от страха и растерянное от полного бессилия. А потом всё погасло глухой чернотой.
Но вернулось, спустя четыре дня беспамятного бреда, сна или ещё чего похуже. Вернулось без красок и слуха, в черно-белой картинке, которую Лазарь едва улавливал в грязном потолке. Утянутый бинтами, забывший всё, кроме собственного имени и номера жетона, обескровленный и еле живой, он грязным, заштопанным телом, утянутым самодельными шинами и жгутами, безжизненно трясся в Лабинот, но где-то на полпути маршрут целого поезда раненых, пропахшего кровью, потом, мочой и кислой рвотой, направили в Приштину. Всё потому, что лидер Рашмуш думал – не доживут. И был, пожалуй, прав.

Отредактировано Lazar Lukić (2018-02-02 22:18:36)

+2

3

Я сижу на металлическом стуле.
У меня есть всего пятнадцать минут, чтобы отдохнуть. А потом привезут новую партию солдат. Здесь, в военном госпитале, мы уже давно перестали запоминать их имена и фамилии, потому что все они превратились в обычные сводки цифр. Кого ранено, убито - ничья жизнь больше не ценится. Никто здесь не будет поминать усопшего. Освободил койку - следующий. И так по кругу. Сотни окровавленных, часто изуродованных лиц, искаженных гримасой боли и отчаяния, каждый день пестрят перед моими глазами, как на конвейере, сливаясь в одно большое бесцветное пятно. Десятки тел, которые я вынуждена перетягивать на своих осунувшихся плечах, чтобы хотя бы сбросить их в братскую могилу, не оставляя гнить в тёмных закоулках лечебницы.
Здесь не лечили. Всех просто зашивали, собирали по кусочкам, каждый день повторяя те же движения, словно старая заевшая виниловая пластинка. Все уже давно устали от безысходности. Каждый день одно и то же, одно и тоже. Кладешь свою собственную жизнь на алтарь чужих. А взамен получаешь только ещё больше залитых кровью глаз, молящих о спасении. А чем ты можешь им помочь? Промываешь раны, бережно, но уже как-то совсем бесчувственно перематываешь грязным бинтом выпирающие кости. Срастутся, возможно. А жизни? Едва ли. Искалечены, поломаны. Даже если вылечат, возвращаться особенно некуда. На фронт. А потом снова по кругу, как старый знакомый, репатриируешься в родные места с пулей в голове, пока очередная сердобольна девчонка, закусив губу, не вытащит тебе её, и тут же зашьет рваную кожу. Без обезболивающего. Хотя ты и так уже давно ничего не чувствуешь. Как и она. Как и я.
А начиналось всё так благородно. Хотя едва ли война может быть благородной...
За окном было обычное июньское утро тысяча девятьсот девяносто четвертого года: теплое и солнечное. Я вместе с другими студентами толпилась под кабинетом в университете Приштины. Всё ждали своей очереди, чтобы сдать экзамен по терапии. Кто-то шутил о трамваях, кто-то повторял, чем отличается острый живот от инфекционной боли, а кто-то доедал вчерашний пирожок с маковой начинкой. Беззаботная студенческая жизнь текла своим роскошным чередом, ловко минуя острые пороги взрослой жизни. Ничего не предвещало беды, никто не подозревал, что сплывают последние минуты нашей спокойной размеренной предсказуемой обыденности.
Как вдруг - война!
Из кабинета вышел обеспокоенный преподаватель и сообщил, что экзамена не будет, он переносится на неопределенное время. А ещё в конце так совсем тихо и грустно добавил: "если доживём". Студенты тут же забеспокоились, начали шуметь. Никто не понимал, что происходит, никто не знал, что надо делать, потому что никто не знал, что такое "война". Как это - "война"? Это значило, что больше не нужно повторять терапию, а прямо сейчас идти в военкомат и ехать на фронт военными медсестрами? Кажется, тогда никто и не подумал, что может быть иначе: убежать или спрятаться. Ни в коем случае. Долг звал.
С того дня мы все резко повзрослели. 
Через несколько дней появилась ясность. Все должны были экстерном пройти оставшуюся до выпуска программу. Конечно, она была сокращена: никакой психиатрии или глазных болезней, зато больше занятий по хирургии. Выпуск у нас состоялся уже спустя два месяца, времени не было.
В конце августа нам выдали аттестаты и сразу же распределили по постам. Настроение, на удивление, было хорошее. Тогда все ещё дали слово быть честными, храбрыми, выносливыми и трудолюбивыми. А девушки пообещали себе не влюбляться до окончания войны. Как же, тогда мы все надеялись, что доживем.
Первый мой день в госпитале - четвертое сентября того же девяносто четвертого года. Пришла вся такая, только выпустившаяся из университета, полная энтузиазма спасать человеческие жизни. Никто не сделал скидку на мою молодость или неопытность - работой загрузили сразу же, потому что работы было хоть отбавляй.
Иллюзии о благородной профессии разбились где-то на третий день. Не выдержала. Сорвалась. Хотела уйти, но никто даже не заметил, как я в слезах убежала, не перенеся того, что впервые на моих руках умер молодой парень. Окстилась. Вернулась следующим утром с потускневшим взглядом и осунувшимися плечами. И именно тогда, кажется, запустился весь этот конвейер человеческих жизней, изо дня в день медленно убивая всё живое и во мне. Но я держалась, даже держалась молодцом. Не ради себя, ради людей, которых штабелями выгружали на порог нашей больницы. У них ведь не было другой надежды, кроме нас. И пусть мы сами почти не верили, но отбирать у человека последнее, что осталось, не решался никто.
День за днём. Сотни имён, лиц. Сотни покалеченных человеческих судеб. Никто не записывал имена погибших, не поминал тех, кого в далеких краях ещё, возможно, ждали дома. Не дождутся.
Жизнь давала трещину, одну за другой. Беспощадно. Уничтожая на своём пути всё, что дорого, отбирая ещё тлеющую надежду у тех, кто был смел верить. Я не верила. Не знала во что. Просто сидела на металлическом стуле уже минут пятнадцать и слушала, как из старого шипящего радиоприемника Рамуш Харадинай что-то вещает о великой идее освобождения, объединяющей народ. Я не верила ему, просто потому что уже четыреста пятьдесят семь дней боролась за жизни тех, кто верил, или кого верить заставляли. А я не верила... На календаре - шестое декабря тысяча девятьсот девяносто пятого года. Среда. Нам привезли очередную партию солдат. Завернули из Лабинота, как безнадежных.
- Александра, пора, - на пороге комнатушки стоит старшая медсестра Мария. Кажется, она даже пытается мне улыбнуться, или это просто сеточка морщин так непритязательно обрамила её молодое лицо, за последний год состарившееся лет на десять. Киваю, отвечаю, что сейчас буду, и меня ещё буквально на несколько мгновений оставляют один на один с господином Хардинаем, уверяющим, что победа близко. Но я ему не верю.
- Сколько их? - подхожу к ещё одной девчонке-медсестре, с которой мы вместе учились. Её ладонь тут же цепляется за мой локоть, пока дрожащие пальцы с болью впиваются в мою бледную пересохшую кожу. Анна до сих пор каждое пополнение госпиталя воспринимает с каким-то болезненным разочарованием, потому что каждый раз надеется, что этот - точно последний. Но едва ли нам под силу на это повлиять. Едва ли у нас есть другой выбор. - Тридцать четыре, - её голос дрожит, сорвавшимся всхлипом выскальзывая от меня в вечернее небо, с которого так неожиданно вдруг начинает падать белый пушистый снег. Он мягко ложится на перебинтованные окровавленные тела, одно на другом ожидающие, пока уставшие тучные санитары не затянут их в здание, раскидав по койкам. Спустя минут пять Мария наконец-то отправляет нас к новоприбывшим.
В этот раз мне достается четыре новых пациента. Двое - с пулевым ранение в голову, один - с оторванной рукой, а последний с разорванным ниже ребер телом - вообще непонятно, живой ли, словно его просто отправили дожить последние несколько дней на посеревших и выцветших от времени простынях. Хоть не в окопе. Так сказать, поблагодарили за хорошую службу. Все пациенты оказались тяжелыми, хотя нам редко попадаются другие, поэтому на низкий деревянный табурет возле последней кровати я приседаю уже далеко за полночь. Ноги ужасно гудят, плечи покалывают от усталости, а голова, кажется, налита свинцом, и уже почти не держится. - Здравствуйте. Меня зовут Александра, - но я всё равно пытаюсь улыбнуться. - Если слышите меня - кивните, пожалуйста. Или хотя бы моргните, - голос почему-то хрипит: то ли от усталости, то ли от остатков сочувствия к этому пострадавшему человеку. Я начинаю бережно разматывать грязные бинты, которыми туго стянуть тело незнакомца. Нужно уколоть обезболивающее, наложить стерильную повязку и заново перетянуть это всё, но уже чистой материей. Действия, которые за год стали уже почти что механическими. Делаю их на автомате, поэтому даже пытаюсь говорить с парнем. Пусть он мне не ответит - может хоть услышит, будет знать, что он теперь в надежных руках. Всё остальное - за ним. - Вас доставили в госпиталь в Приштину. Сказали, что подорвались на мине... - качаю головой, в одно мгновение обрывая свою фразу на полуслове, когда перед глазами из-под бинтов показывается оторванная кусками человеческая плоть. Сколько бы не прошло времени, я, кажется, никогда не научусь спокойно реагировать на подобное зрелище, поэтому прикрываю на несколько мгновений веки, вдох-выдох, и снова возвращаюсь к работе. - Здорово вас потрепало, - участливо произношу, пока наблюдаю, как острая игла исчезает между оголенных мышц. - Вот и всё, спокойно. Через несколько минут станет легче, - а когда жизнь станет легче, а не физическая боль, Рамуш Харадинай случайно по радио не говорил, нет? Смачиваю кусок ткани в дезинфицирующем растворе и начинаю осторожно вытирать засохшую на остатках кожи кровь. Где-то минут пятнадцать у меня уходит, пока я полностью не избавляю раненное тело от грязных бурых разводов. Только после этого накладываю несколько стерильных повязок в разных местах, снова перетягиваю всё бинтом и наконец-то поднимаюсь с небольшого стула. - На сегодня всё, уважаемый. Поправляйтесь. Завтра утром встретимся. Главное - не умрите к тому времени, - на том разворачиваюсь и ухожу. У меня есть буквально три часа, чтобы вздремнуть на твердой деревянной панели с подушкой, набитой соломой, укрыться старым дырявым одеялом, чтобы в пять утра завтрашнего дня всё опять началось по-новой.
[NIC]Alexandra Yović[/NIC][STA]её руками[/STA][SGN]https://i.imgur.com/zPtZXr4.png
ав от Ьныеукн
[/SGN][AVA]https://i.imgur.com/lz8JiNo.png[/AVA][LZ1]АЛЕКСАНДРА ЙОВИЧ, 20 y.o.
profession: военная медсестра;
[/LZ1]

+2

4

[AVA]http://s4.uploads.ru/QRFM4.png[/AVA]С тех самых пор Лазарь не любил ни поезда, ни стука их колёс, ни проплывающих мимо платформ. Он не ощущал от этого ровным счетом никакой романтики, а протяжный свист несущегося вперёд тепловоза, забирался в душу так глубоко, что сжимало, казалось бы, каменное сердце, натренированное на всех бедах, которые только могли случиться с человеком на протяжении всей его жизни. Ещё до того печального момента, когда он птицей подлетел на «лягушке», военные эшелоны на железной дороге вгоняли его в скорбь и уныние. Он был мягче раньше, человечнее, податливее на трагические картинки из суровых жизненных обстоятельств. Сейчас, погляди он в сторону уплывающих грузовых вагонов, разве что закурил бы, да пошёл прочь, но тогда Лукиш с тоской сжимал автомат в руках, провожал одинаковые, лысые грузовые вагоны с приоткрытыми дверьми для воздуха и свежести; с мрачным видом бродил глазами по грязным засаленным цистернам с топливом; с горечью смотрел, как из таких же грузовых вагонов, в которых возят скот или предметы первой необходимости на фронт, выгружают тела. Одно за одним пересчитывая с особой тщательностью, чтобы никого не пропустить. Мало кто добирался до военных госпиталей, где могли залатать, собрать, починить, как машину. Многие умирали в дороге и их души так и оставались где-то между шпалами на просёлочной колее 1520. Помогая выгружать раненых на подступах к столице, Лазарь никогда не думал о том, что окажется среди них. Одна только мысль о том, что он также может быть увязан бинтами и укрыт тёплыми одеялами, также может быть бледен, слаб и обескровлен, или может лишиться ноги или руки, превратившись в инвалида на всю жизнь, - вгоняла его в ступор и страх. Будучи человеком глубоко верующим и суеверным, он отбрасывал от себя эти мысли и предположения, потому что думал, что даже мыслить о таком, значит искушать Господа и свою собственную судьбу. Но, должно быть, всё же искусил, потому что спустя семь месяцев, оказался одним из тех, кто протекал кровью на носилках, загружаемый в грузовой поезд, идущий на Приштину. Он плохо помнил ту дорогу. Проваливаясь в глубокий болезненный сон, он слышал, как шуршит капельный пакет, как хлюпает у него в боку и как стонет сосед с пробитой головой. Когда он возвращался, потряхиваемый размеренным бегом вагонов, то смотрел сквозь щель приоткрытой двери, где мелькали облезлые ветки деревьев, железнодорожные столбы и покосившиеся домики камерных пассажирских вокзалов и кордонов. Теперь он понимал, почему в этих вагонах всегда приоткрыты двери. Не от того, что пассажирам внутри могло бы не хватить кислорода, или было слишком мало света днём от зарешёченных окон, укрытых броне листами, а от того, что вонь тут внутри стояла неописуемая и даже будучи больным и разбитым в пух и прах, при первом неудобном сквозняке в его сторону, Лазарь сваливался на одно плечо в порыве пустой рвоты желчью. Кислый запах влажной соломы перемежался с таким же кислым ароматом грязных бинтов. Кто-то гнил под ними, кто-то пах костром и палёной псиной, кто-то испражнялся под себя и вырывал из себя кровь прямо под ноги санитарам, изнеможённым бессонницей. Всё это варилось в чадящих буржуйках и выдавало такой аромат, что даже тяжело раненным становилось нестерпимо плохо. Но когда вонь испарялась, меняясь на сырой и холодный воздух улицы и опустевших безжизненных лугов на ней, когда смеркалось, а переносить боль от уколов становилось легче и где-то даже приятнее, - ведь тяжело раненным кололи морфий и не экономили его, когда те просили добавить ещё, - существование обретало смысл, цель для борьбы, какое-то странное, галлюциногенное развлечение. День путался с ночью, время суток переставало существовать, а четыре дня в дороге превращалось в один длинный фильм на куске полотна – неба, выглядывающего из-за дверных затворов. Всю дорогу оно было грязно-серым, имело одинаковый оттенок, и Лазарь всё думал, когда же облака разойдутся и выглянет солнце, заставит ослепнуть и приятно зажмуриться от долгожданного тепла на лице? Но оно только мрачнело, наливалось водой и плевалось дождём прямо в вагон, к его ногам. Лукичу казалось, что можно просто перевалиться с носилок, проползти пару метров на локтях и выпав из вагона добровольно, остаться там на обочине железнодорожной колеи. Широко раскинуть руки, встретить грудью это небо и лежать, таращась вверх до тех пор, пока из раненого тела не вытечет последняя капля крови, которая остановит сердце, работающее в холостую да на уколах. Но сил перевернуться не было, а потому албанец просто представлял себя там в поле и думал, как было бы здорово, если бы солнце всё же выглянуло. На четвертый день ему стало хуже. Отработавший всё, что можно, на его исполосованных членах, полевой хирург тогда сказал, что недурственно было бы поторопиться, чтобы «мальчишка не потерял ногу». Но поезд никто не торопил и под утро четвертых суток пришла тяжелая лихорадка. Разбитое тело беспощадно бомбило тряской, от которой становилось только больнее, когда дело доходило до ног и естественно заставляло сокращаться рваные мышцы. Лазарь стискивал зубы, обливался потом, регулярно мочился кровавой мочой под себя и думал, что уже не дотянет до госпиталя. Он считал в уме, тренировал себя простыми математическими вычислениями, считал поправку на ветер, вспоминал всё случившееся, думал о матери, о том, что после выписки он мог бы задержаться в Приштине и побыть с родными, или пройтись по местным борделям, напиться дешевого портвейна и хорошенько, как следует, покувыркаться с какой-нибудь девчушкой прежде, чем вновь уехать на фронт. Лукич не переставал строить планы даже тогда, когда его выгружали из вагона. Он даже не понял, что поезд добрался до конечной точки и сквозь зарешеченные заборы на них, грязных, расстрелянных, подбитых и изнеможённых с ужасом смотрели местные жители. И, вероятно, там были даже его родственники, но они и понятия не имели, что их сын, кузен, брат, друг, вот-вот лишится обеих ног, вдобавок почки и левого плеча, застывшего с осколком на четыре проклятых дня. Извергнется рваной брюшиной прямо на местную мостовую и помрёт. Вот так вот просто. Дорога до госпиталя от вокзала занимала около сорока минут. Грузовик цвета хаки, старый ТАМ1500 с просторным кузовом, вобрал в себя не меньше двадцати пяти раненных. Их укладывали на носилках прямо в кузов, тесно приставляя друг к другу. Слева от Лазаря лежал ослепший фронтовик, судя по лычкам – сержант, возможно имел за плечами целое отделение; по правое – наводчик, лишившийся левой руки до самого локтя. В отличии от прочих, он мог сидеть. Тесно поджав к груди колени, он монотонно баюкал левую культю, обняв правой в сердцах и с любовью. Кажется, он мычал какую-то мелодию, и она казалась Лазарю до безобразия похожей. Сорок минут он слушал монотонное пение, перемежаемое нервными смешками шока, рёв грузовика, подпрыгивающего на кочках и гомон птичьих голосов со стороны запада. Не унимались хищные твари, черным вороньём кружа над машинами с красным крестом. А потом был госпиталь в бреду, тряска носилок, чьи-то руки, заботливо обтирающие теплой влажной тряпицей, меняющие бинты; и голос – мягкий и тихий, совершенно точно женский и, кажется, слишком молодой, чтоб голыми руками его обладательница собирала чужие кишки обратно в брюшину. Лазарь совсем не запомнил её лица. Он был плох, когда она взяла над ним шефство. Запомнил только глубокие карие глаза, и такие большие, широко раскрытые, как будто в удивлении. Но вероятно, эту сестру едва ли удивляло на самом деле всё происходящее вокруг. Она не меньше часа говорила с ним, меняла бинты и трогала ладонью горячее, липкое от пота лицо. Она была добра, это Лазарь ощущал кожей, когда даже не слышал её голос. Она сидела рядом, набирала в шприц львиную порцию обезболивающего, а он уже знал, что станет непременно лучше. Тихое прощание, короткий укол, не идущий ни в какое сравнение с общим, колокольным звоном во всем теле, а потому совершенно незаметным. Мягкое обещание, тонкий запах каких-то почти детских, свежих духов. И тишина, вместе с темнотой. Ночью в пенной горячке его забрали под нож. Кто-то обмолвился, что «не далеко от сепсиса» и «ногу надо спасать». Когда температура перевалила за сорок один под капельницами и антибиотиками, а Лазарь принялся пускать цветную пену ртом, его тут же забрали, освободив на столе место для его ног. Прежде чем кинуться с распростёртыми объятиями в негу наркоза, он, кажется спросил про сестру, но в ответ получив малодушный ответ, что она работает, утихомирился под резиновым намордником кислорода. Оперировали долго, часов не меньше десяти в общей сложности. Собирали несчастную лодыжку, застрявшую вывернутой в сапоге, вытаскивали осколки из коленей, паха и поясницы, латали разорванную осколком лопатку. Сцеживали кровь из брюха, бурую мочу из пузыря, промывали тот антибиотиками, ворочали со спины на живот и обратно. А потом оставили лежать с трубкой отсоса в глотке до полного больного пробуждения. В палату возвратили около девяти утра, тихо прикатив в дальний угол. Когда сестра приходила к нему в шестом часу, его место пустовало, намекая на то, что Лазарь или не пережил ночь, - что в суровых условиях было более вероятным, - или отправился одним из первых, поступивших на холодный стол. Теперь он снова занял своё место в углу палаты на пятерых, затих в глубоком наркотическом сне и очнулся лишь к шести часам вечера, когда над Приштиной, наконец, вышло закатное солнце.

+2

5

Стоит ли говорить, что в ту ночь я так и не уснула? Воротилась без толку с одного боку на другой, скидывала с себя дырявое одеяло, замерзала, натягивала обратно, считала, сколько раз укололась о вылезшие через протертую ткань наволочки острые кончики перьев из старой подушки, смотрела в пустоту над собой, изучая трещины на наспех побеленном потолке, пыталась с закрытыми глазами представить, что я ручей, посчитать до ста, потом в обратную сторону, отлежала руку, потом шею, потом наблюдала за тем, как мигает старый уличный фонарь, готовый вот-вот в последний раз уже отдать своей свет и погаснуть до следующего приезда ремонтников, но больше не раздражать меня в эту ночь. Но он всё равно продолжал мигать, а я всё так же не могла уснуть, думая о том парне, чью рваную кожу перед сном последнему я бережно укладывала на место, протирая от крови и остатков грязи.
А ещё я думала о том, что война это ни разу не благородно, правда. Никакая идея, какой бы красивой она ни была, не стоит того, чтобы ради неё умирали люди. Да и вообще, кто там сверху выбирает, чьи жизни класть на эшелон? Банальная рулетка? Потому что, я думаю, мало кто отдаёт свою жизнь добровольно, пусть даже за страну. Господи, не сочтите меня только дезертиром или диверсантом - я ответственно подхожу к своей работе и, поверьте, моими руками была спасена уже не одна человеческая жизнь. Но, если быть откровенно честной, я это делаю только потому, что надо, потому что все делают, да и нету чего делать больше.
После таких мыслей у меня вообще неожиданно разболелась голова, а нутро вдруг захлебнулось отчаянно постыдным чувством вины. Нет, я не должна допускать таких слабостей ни в коем случае. Мне нельзя думать о том, что кто-то где-то там что-то делает неправильно, мне нужно правильно делать свою работу. В общем, это и всё, что от меня требуется.
Так что как только на небольшой табуретке, стоявшей возле кровати, ровно в пять часов утра будоражащим звоном отозвался будильник, я тут же подорвалась на ноги, благодаря, что эта ночь наконец-то закончилась. Думать ещё у меня уже точно не было никаких сил, а так за изнуряющей работой и не будет времени на подобные угнетающие мысли.
Спустя минут двадцать, когда я уже умылась, расчесала волосы, оделась и завязывала передник, ко мне в комнату с чашкой разбавленного чая и несколькими кусочками позавчерашнего хлеба с маргарином вошла Анна. Она осторожно положила наш нехитрый завтрак на невысокий шаткий стол с подрезанной ножкой, а сама присела на край кровати, поджав под себя ноги. - Кто у тебя? - банальный вопрос, который, наверное, уже более сотни раз слышали эти стены, как-то совсем тихо слетел с уст моей подруги, заставив меня отойти от небольшого выцветшего зеркала и присесть рядом. Я участливо попыталась заглянуть ей в глаза, перехватив дрожащую руку, но она спрятала их под кромкой длинных ресниц. - Что случилось? - обеспокоенно прошептала я, увидев, как по бледной щеке Анны прокатилась слеза. Сердце больно сжалось, хотя я уже и так предвидела ответ. - Умер? - кивает, шмыгнув носом, а затем резким движением тыльной стороной ладони вытирает влажную кожу. - Вчера привезли. Умер от заражения крови, - потускневший взгляд подруги наконец-то поднимается на меня, отражая даже больше боли, чем можно передать словами. - Кажется, я никогда не смогу к этому привыкнуть, - затем она слегка пожимает опустившимися плечами, немного удрученно качая головой. И всё. На том встаёт и уходит, снова оставив меня один на один с собственными опустошающими мыслями. Что самое грустное - я её понимала, как никто другой, потому что к смерти вообще сложно привыкнуть. Проще встретиться с ней с глазу на глаз однажды, желательно быстро и безболезненно отдав ей самое ценное, чем каждый день смотреть на подобные жертвы других, ожидая, когда и на тебя падёт спрос.
Как бы там ни было, от этого никуда не деться, поэтому я поднимаюсь на ноги, залпом выпиваю уже остывший чай, давлюсь несколькими кусочками зачерствевшего хлеба со слегка прокисшим маргарином, а спустя несколько минут уже направляюсь по коридору в одну из палат.
Шесть утра. Время утреннего обхода.
Первой захожу в палату к новоприбывшим и сразу замечаю пустую кровать в дальнем углу, которая с вечера тоже успела принять своего постояльца. Но сейчас его уже нету. Больше нету. Уголками губ тут же как-то совсем обреченно улыбаюсь, смирившись с реальностью, и всё равно на какое-то мгновение застываю в пороге, понимая, что да, я и сама ещё не привыкла к тому, что люди умирают, не смотря на то, что работаю в госпитале уже больше года, не смотря на то, что по всему миру люди умирают каждый день, и сотни таких сердобольных девчонок усердно латают свои ранимые сердца, чтобы иметь силы помогать другим, кто всё ещё борется за жизнь. Так и я - вздыхаю, понимая, что у меня нету другого выхода, как и времени оплакивать незнакомого парня, а затем подсаживаюсь на низкий стул у ближней к двери кровати. Жизнь продолжается неспешно, растекаясь по жилам тех, кому повезло немного больше, чем парню с кровати в дальнем углу. Теперь он таким и останется навсегда в моей памяти. Я ведь даже имени его не узнала, надеялась познакомиться поближе, когда он придёт в себя. Множество солдат, идущих на поправку, довольно словоохотливы, но как им ещё по-другому отвлекаться от того, что скоро колесо сансары запустится по-новой, начав очередной обратный отсчёт в их жизни, начав очередные жесткие фронтовые игрища со смертью за собственную жизнь. Прогадала, не успела, хотя тоже уже не впервые. И сколько их уже на моей памяти - таких парней из кровати в дальнем углу? Да разве запомнишь всех? Едва ли. Так и этот незнакомец скоро превратится в "ещё одного", перестав тревожить моё юношеское девичье сердце.
А потом были остальные пациенты: кто только начал подавать первые признаки жизни, кто стабильно заставлял врачей вздрагивать очередными плохими показателями, а кто уже почти совсем поправился и даже пытался заигрывать со мной, приглашая на свидания. Каждый раз подобные ситуации заставляли меня лишь смущенно улыбаться, заправляя за ухо выбившиеся кудри, но каждый раз я отказывалась. Не может такого быть, чтобы медсестра отвечала на ухаживания пациентов, забивая им головы подобной любовной ерундой! Им не до того должно быть, им ведь скоро на фронт. Хотя последнее, скорее, всё же было причиной для меня. Кажется, я сама себя уверяла, что не готова и не хочу ждать возвращения своего любимого с войны, каждый раз трепетно вздрагивая при очередном поступлении раненных в стены лечебницы. Лучше быть ни к кому не привязанной вообще, чем привязаться к кому-то, зная, что скорее всего его потеряешь. Мне и так достаточно боли, так зачем обрекать себя ещё? Тем более, мы же обещали с девчонками не влюбляться до конца войны. А данные обещания, по всей видимости, надо сдерживать. Именно так и будет правильно.
Вот так незаметно за обыденными хлопотами этот день, как и все предыдущие, начал закатываться за горизонт. Я стояла возле окна с трещиной, заклеенной скотчем, со внешней решеткой и смотрела на пылающее солнце, медленно утопающее в кроваво-красном небе, словно где-то там вдруг неожиданно все вместе заискрились страдания несчастных людей. Скажите мне, в этой стране хоть кто-то был счастлив? Ведь если не воевали, то отправляли на фронт или принимали раненных, или оплакивали покалеченные тела, навсегда уже прикрытые крышкой гроба. И это - если ещё повезет, потому что обычно - просто ждали не зная чего, даже не подозревая, что тот, кого они ждут через год будет оглашен безвестно пропавшим, а через три - погибшим. И что тогда кому докажешь?
Так я и стояла возле окна, застыв, утопая свой взгляд в чудом уцелевшем городе, купающимся в лучах закатного солнца, пока мимо проходящая Мария не напомнила мне, что сейчас время вечернего обхода. Да я и сама помнила, просто хотелось хоть на миг ещё представить себя счастливой. Не вышло. Так и отправилась несчастная осматривать своих пациентов, оставив палату с той самой кроватью в дальнем углу напоследок, словно пытаясь как можно дальше оттянуть момент ещё одного никому ненужного разбитого разочарования.
- Добрый вечер, ребята, - наиграно бодро, потому что усталость валит с ног в буквальном смысле, провозглашаю я, открывая дверь в ту самую палату. На часах около восьми вечера, но, кажется, в одно мгновение время будто останавливается, когда я вижу парня, которого уже успела похоронить. Легкая тень улыбки снова касается моих губ, в этот раз обнадеживающая, и сердце по непонятной причине почему-то вдруг начинает биться учащенно. Так что решаю подсесть к незнакомцу из дальнего угла первому. - Вас, я вижу, подлатали. Это хорошо, а то я уже, к несчастью, успела попрощаться, - мой голос звучит аккуратно, словно мама общается с маленьким ребенком, - Но вы молодец, что живучий. Теперь-то у вас точно уже никаких шансов покинуть нас раньше времени. Разве что пойдёте на поправку слишком быстро. Но я бы рекомендовала вам отлежаться, раз есть такая возможность. Повоевать, знаете, вы всегда успеете, - тараторю безостановочно, пока осматриваю перевязки на наличие протекших следов крови, хотя сама до конца не уверена, что незнакомец меня слышит. Правда, оно, бывает, помогает иногда подобное, будто бы зазываешь отчаявшегося с того мира, не давая ему упасть в вечный мрак. Так и я надеялась, что смогу своим голосом указать страннику верное направление. - Так, давайте ещё раз: кивните, если слышите меня, - говорю уже более серьёзно, замечая в области чрева бурые пятна на пожелтевших бинтах. Вот отсюда и начнём. - Вообще-то вы у нас сейчас самый тяжелый пациент в больнице, не поверите. Так что, если с вами смогли управиться, то и остальным поможем. Только обещайте меня больше так не пугать, а то я, когда с утра зашла в палату, вас не увидела, то потом так и не смогла весь день найти себе места. Видите, парни, что вы делаете с бедными девушками, -  в какой-то момент мой голос растворяется в звонком смешке, неосторожно сорвавшемся с губ, но я тут же резко замолкаю, понимая, что позволила себе лишнего. - Извините, - зачем-то бормочу я, нахмурив брови, и ещё более усердно принимаюсь за смену перевязки. Молча. И только после того, как заканчиваю, наконец-то снова разрешаю себе заговорить. - Эх, знать бы точно, кто это с вами так. Вдруг вам удастся ещё показать ему, кто здесь хозяин. И вообще, вам нужно обезболивающее? - это скорее риторические вопросы, ответы на которые я не жду, поэтому окинув молодого человека взглядом, тянусь за шприцом, готовясь ввести в его раненное тело ещё одну львиную дозу морфия.

[NIC]Alexandra Yović[/NIC][STA]её руками[/STA][SGN]https://i.imgur.com/zPtZXr4.png
ав от Ьныеукн
[/SGN][AVA]https://i.imgur.com/lz8JiNo.png[/AVA][LZ1]АЛЕКСАНДРА ЙОВИЧ, 20 y.o.
profession: военная медсестра;
[/LZ1]

+2

6

[AVA]http://sh.uploads.ru/2Mk4E.png[/AVA]Если взглянуть на город со смотровой площадки, то можно даже и не понять, что до него дотронулась война. Приштина была на отшибе боевых действий, а потому цвела пышным цветом в это время года, а не зияла лысыми развалинами и воронками от бомбёжки. Однако, дважды в месяц, дороги этого города пересекали военные грузовики, напоминая каждому жителю этой страны, что он вовлечен в грандиозный по своим масштабам, конфликт, кровавый, бесчеловечный и жестокий. Только на привокзальной площади, на городским пропускных пунктах и где-то на просёлочных дорогах туда-сюда катались эшелоны. С солдатами, целыми и не очень. Здесь не объявляли воздушной тревоги, но постоянно транслировали новости о том, что происходит на фронте. В то время как на противоположной стороне кричали о том, что албанцы – есть зло, несущее террор. Всё начиналось тихо и неприметно, с локальных демонстраций, с камерных мятежей, с простых народных стычек на площадях. Оно, конфликтное, но, как казалось всем, совершенно не существенное, растекалось по Балканам смертоносным ядом. Сначала твердили о независимости, требовали сменить верхушку, кричали о правах, кидали зажигательные смеси в полицейские отряды, шли с голыми кулаками и бунтовали так до тех пор, пока по людям, - возмущённым и живым, - не пустили автоматную очередь. Этот размеренный ритмичный треск, скашивающий впереди идущие ряды насмерть, оказался стартовым выстрелом для длительного, многолетнего марафона. Лазарь начал его с самого начала и планировал, полный убеждений, наевшийся чужой идеологией, пройти его до конца, поднявшись с флагом над сербской территорией. Им двигал юношеский максимализм, новые идеи, идущие вразрез с политическим строем. Он считался мятежником. Официально. С самого начала. Бросал камнями в полицейские щиты, шёл с кулаками на резиновые дубинки, выкрикивал пропагандистские лозунги, разбрасывал листовки, постоянно прозябал в изоляторах и только чудом избегал уголовного наказания. Всё происходящее в государстве с самого начала казалось ему фарсом, политическими подвижками, выгодными только верхушке, в то время как народ, и в том числе албанский, необратимо, фатально страдал в ущемлении прав и свобод. Не было прав работать, жить, получать субсидии, кормить и рожать детей, не было прав владеть своим родным языком, голосовать, выступать с петициями. Можно было только слушать, открывать рот, боготворить лидера. Всё в людской массе вскипало с катастрофической скоростью, создавая опасное отрицательное давление, которое однажды было высвобождено всеразрушающим взрывом. Лазарь был из числа тех, кто в ту ночь хорошенько запомнил автоматную очередь на площади Белграда. Нейтрально-расположенная Сербия, терпеливая, но не толерантная, вдруг превратилась во врага. После, его три дня рвало и било лихорадкой. А отболев неделю, Лукич с товарищами, объединенными общей идеей, записался в число добровольцев и взял в руки оружие. Теперь официально. Их и сейчас зовут сепаратистами чужие, освободителями – свои. Под флагом двуглавого черного орла на красном фоне, он выступил впервые год назад. Сейчас пока ещё не существует Армии освобождения Косова, нет Корпуса защиты, но очень скоро, буквально через год, Лукич будет стоять в первом ряду, и с гордостью носить нашивку и два довольно скромных ордена, один из которых будет напоминать ему о Ней.

В палате было тепло. Даже жарко. Словно кто-то включил печку и прислонил её к угловой койке в небольшой, тесной комнате на шестерых. Стоило только скинуть с себя одеяло – принималась бить дрожь. Она выгоняла албанца из глубокого наркотического сна. Но тот довольно прытко возвращался, стоило ему укрыться до самой шеи или быть укрытым кем-то с заботой и лаской, присущей, пожалуй, не каждой матери. Шум в голове по-прежнему стоял. Это первое, что услышал Лукич, придя в себя после наркоза. Бледный потолок скакал пятнами перед глазами, мешая сфокусировать взгляд на стареньком датчике дыма, повисшем на безжизненном проводе. Комната прыгала вокруг, плыла пятнами, вспыхивала яркими всполохами красок и тут же бледнела почти до чёрно-белого оттенка. Хотелось пить, но запретили два часа. Впервые за пятеро суток хотелось есть. Не через силу. А так, чтоб сесть за стол и навернуть буханку с каким-нибудь наваристым супом. Лазарь мечтательно закрывал глаза каждый раз, когда с коридора тянуло щами из столовой. А может быть, ему просто мерещился этот запах, как и многое другое. Ему снилось, что в палате был Ибрагим. Он видел, как тот зашёл широким шагом, держа плечи прямо. А на плечах были командирские погоны, грудь в орденах, мундир такой, что слепило глаза от блестящих пуговиц и блях на ремне. Он встал перед койкой, в привычном для него жесте скрестил руки на груди, сквозь бурую бороду довольно ухмыльнулся и, поправив фуражку заявил, что Лукич здесь разлёгся, как чёртов симулянт-дезертир. Лазарь пытался встать во сне, не в самом деле, но попытки были. Ему снилось, что он отчаянно силился подняться, спуская с койки ноги. Они казались ему худыми и изломанными, как у инвалида с многолетним стажем. Во сне он совершенно их не ощущал, как будто они были чужими и ему не принадлежали. И эта паника сквозь сон благополучно просочилась в явь. Лукич вскинулся на кровати в половине восьмого вечера, в поту раскрыл глаза и сквозь истошный писк контузии в ушах, извернулся, щупая собственные ноги. Одна отозвалась выше колена, вторая шевелилась в пальцах ног. И с тошным выдохом, он снова задремал, едва достигнув головой подушки. Проснулся снова около восьми. Солнце уже лениво завалилось за дома, оставив бледно-рыжую роспись на окнах с защитными решетками. С улицы тянуло дождливой свежестью. Она щекотала нос и так хотелось подняться и, оперевшись на костыли, уйти куда-нибудь к подъезду, на лавочку, тихонько покурить. Да, сигарета была бы к месту, как тот же суп, о котором Лукич грезил уже не первый час. Теперь картинка окружающей палаты была яснее, отпряла и настырная тошнота после наркоза, в голове стало чище, а краски привычные глазу, вернулись и ладно легли на картинку палаты. Голубовато-розовые стены, - какой-то совершенно непонятный цвет, - белый потолок с пятнами протечек с верхнего этажа, под койками светло-голубая плитка, кое-где вытертая наскоро. Белые кровати с облупленной краской на рамах, бледно-серое, до безобразия застиранное бельё. Нога, подвязанная на вытяжке, перекрывала вид в окно напротив. А под боком сосед, тихонько ноющий от боли в собственных руках. Он не солдат, но приехал сюда почти от самого Белграда. Всего лишь на всего прожег обе руки и всё лицо, когда пытался выскоблить бунтующего серба из машины. Когда там местные прознали, что грёбаный албанец гниёт в бинтах на койке их городской больницы, несчастного бедолагу выперли напрочь забыв о врачебном долге. В этой войне врачи делились тоже, на тех, кто до кровавого принципиально перешагивал через раненых с нашивкой «Косово» и склонялся только над своими и тех, кому было безразлично, кто перед ним в бинтах, свой или чужой. Такой будет его супруга, когда-нибудь, возможно очень скоро. Но этого пока Лазарь не знает, а если б знал, то не терял бы время зря.
Она зашла в палату около восьми, разбавив тишину, повисшую под потолком стуком невысокого каблука и шорохом чистого халата. Удивительно, как будучи контуженым, Лукич прекрасно слышал её шаги – лёгкие, невесомые и такие музыкальные. Она прошла светлой тенью к его кровати, аккуратно придвинула стул и села у правого плеча, покорно сложив на худых коленках руки. Говорят, что медсёстры часто влюбляют в себя молодых солдат, потому что безвозмездно и трепетно дарят им заботу, такую близкую к материнской и такую редкую во время войны, когда, казалось бы, ласке и нежности вовсе нет места. Теперь албанец понимал, что это не просто слухи, сдобренные полевой романтикой, а настоящая правда. Она быстро вспомнил её, подчеркнув своё узнавание вздрогнувшими выцветшими бровями. Попытался улыбнуться, но за сопревшей маской с кислородной смесью и общим бесцветным изнеможением, едва ли эта улыбка была вовсе заметна. Он не слышал её голоса с самого начала, но читал по губам и представлял, какая она, должно быть, мелодичная вся. Её лицо запомнилось ему хорошо, хоть первая встреча их и прошла в глубоком бреду жара и сильной боли. Её появление той ночью принесло за собой теплое успокоение. И был ли это морфий, или просто ласковое слово и чистые бинты – неизвестно. Но за ней прочно закрепилось чувство покоя и благодати. Она улыбнулась ему, он моргнул в ответ. Она сказала «живучий» и смущённо улыбнулась, а Лукич прочитал это по губам и, приподняв с одеяла руку, показал большой палец. Но после, подслеповато прищурившись, потерял тонкую нить её разговора и вынужден был растеряно указать ослабевшей рукой на ухо. — Я тебя почти не слышу… — но кивнул, как она и просила, успев уловить эту её просьбу по выразительному движению губ. В этот вечер он не без смущения попросил укол, и заснул крепким сном без снов спустя пятнадцать минут, после её тихого визита. Прежде, чем провалиться в глубокий и практически сладкий от наркотика сон, он чувствовал, как шуршат по коже бинты, как влажной марлей обтираются руки и ноги, как аккуратно пальцы сжимают его в пожелании спокойной ночи и скорейшего выздоровления.

Она приходила к нему и на следующий день. И потом. И всякий день недели. Терпеливо оставляя напоследок, но прежде ухаживая за остальными, всё прочее время она уделяла албанцу, устраиваясь рядом с его кроватью. На пятый день вернулся слух и Лукич, наконец, услышал её голос. Тонкий, не высокий, но и не низкий, с хрипотцой по утрам и чистый, шелестящий, как дождь, к вечеру. Её взгляд теплел к нему с каждым днём, а улыбка становилась всё более открытой. Ему нравилось, как она улыбалась, как в обрамлении розоватых губ лукаво блестели чистые ровные зубы, как румянец заполнял её щёки, когда он позволял себе брякнуть какую-то глупость. Две пятницы подряд она мыла его, а он – смущался и прося другую медсестру натыкался на сдержанную её обиду. С каждым днём всё чаще спускал с кровати ноги, но не мог встать ещё долго, пока спустя почти три недели впервые не оперся на костыль. За вечер до того, она, слегка занедужив от осенней простуды, попросила его не переживать, что завтра вероятно не придёт. На следующее утро, её сменщица кротко сказала, что «Саша приболела», но обещала скоро вернуться в строй. На костылях пришлось изрядно долго постоять, чтобы привыкнуть к обычной вертикали. И несмотря на то, что шум в голове прошёл уже давно, а стальные скобы в костях больше не доставляли дискомфорта, тот старый сон вернулся в голову с довольно неприятным осадком. Совсем ослабшие ноги не слушались и обещали подкоситься при первом же неверном шаге. Забитая в глухой гипс правая и едва удерживаемая швами левая, обе шевелились так, словно были чужими. Но наворачивая круги туда-сюда по всей палате, Лазарь набрался храбрости к вечеру субботы покинуть палату и выйти в коридор. Ему потребовалось три недели, чтобы пойти и через эти три недели, чувство самостоятельного передвижения показалось ему настоящей наградой. Он пересек за час весь коридор, на лифте спустился ниже, успел с двумя солдатами-боснийцами раскурить по паре сигарет и опьянеть до безобразия от них, вероломно нарушив режим. Успел подняться, прихватив с собой российскую помадку из палатки снизу, проволочить уставшие до дури ноги на сестринский дежурный пост и отхватить блестящий нагоняй от старшей, - грузной и суровой барышни в годах, и, что примечательно, сербских кровей. Он мог бы откупиться конфетами, но взял всего одну упаковку не потому, что жадничал, а просто не хватило денег. Собрал с вменяемых ребят, пообещав по блоку сигарет, вот только пусть свои доедут с фронта и привезут заначку.
Я только на пять минут. — Почти что лебезя оправдывался он, пока Антония зачитывала ему «больничные права». Она хватала его за локоть, но Лазарь прытко выворачивался, потряхивая коробкой дешевой помадки. Сдалась, упёрла в бока толстые ручки в младенческих перевязочках, пожевала губы рассержено, спрятала в красных щеках тёплую ухмылку и рассеяно кивнула, — Чёрт с тобой, шальной. Но только на пять минут, я засекаю, брысь отседа.
И простучав на костылях ещё почти что половину коридора и ощутив от того нешуточную усталость, Лукич огрызком костыля два раза стукнул о дверной косяк. Услышал с той стороны довольно ослабевшее «да», толкнул плечом дверь и, мелькнув полосатой пижамой, застыл у порога, наткнувшись на пару совершенно чужих глаз.
— А вам кого? — опешив от появления гостя прошелестела шепотом сестра, укладывая на колени недовязанный шарф из тёмно-рыжей шерсти. — Сашу, — вытянув губы трубочкой, отрапортовал Лазарь, пряча подмышкой коробку помадок. Те катастрофически быстро таяли.
— Она спит, зайдите…позже, — не уверенная в своих словах, она смерила албанца взглядом, отметив кривые ноги в тапочке (что примечательно одном, вторая лодыжка тонула в грузном гипсе аппарата). Гость держался за брюшину, кряхтел и щурился, но не собирался уходить. Знала бы она, какой он умудрился пройти путь с первого захода, значительно бы им возгордилась.
Да я же это… на минуту, — обещанное время в пять минут терялось с неумолимой скоростью. Лукич озирался через плечо, опасаясь встретить в коридоре тучную медсестру с ремнём на перевес. — Очень надо.
— Ну зайдите, только тихо. — Она отрывисто поднялась с койки, бросила на ту свою вязку, кивнула в сторонку за стену, а сама, смущённо опустив глаза, обошла его – угловатого и перевязанного, растаяв в коридоре запахом духов с сиренью. Лазарь подумал, посмотрел, уткнулся подмышками в костыли и, грохоча коробкой помадки, прошаркал пятками через комнату, застыв теперь за стенкой у самого порога. Её мизерный закуток казался по-домашнему уютным. Здесь было совсем небольшое оконце, пропускавшее вечерний свет мягким желтовато-рыжим свечением. У окна столик, у столика тумба, на ней чашка с недопитым чаем и долька лимона, а в уголке – кровать и она, спящая спиной и укрытая домашним пледом. На тумбочке какие-то пастилки, обычный ртутный градусник и давно остывшая грелка. Как долго он стоял, глядя на её вздымающиеся тихо плечи и также мягко опускающиеся на выдохе – не знает. Но чьи-то шаги за стенкой в коридоре буквально вынудили его поторопиться. Он схватился за костыли, сделал ещё два шага, морщась и покусывая губы, но приземлил помадку у тумбочки с лекарствами и растопырив нелепо ноги, устроился у края её кровати. Вдох. Выдох. Стёр с небритой щеки крупный теплый пот, отёр о штанину и этой же рукой аккуратно тронул её за плечо. Казалось бы, зачем? Пройдёт двадцать с небольшим лет, и он не сможет ответить на этот вопрос по-прежнему.

+3

7

Если бы меня вдруг спросили, что я думаю о парне из кровати в дальнем углу - уверена, на мгновение я бы замешкалась. Каюсь, щеки тут же бы залились смущенным румянцем, а уголки губ слегка приподнялись вверх в мечтательной улыбке. Всего лишь на короткий миг я бы позволила этому предательскому трепетному чувству скользнуть по своему лицу, сразу же выдав меня со всеми потрохами. Но в следующий момент я бы жадно схватила его обратно, чтобы немедленно спрятать в самые дальние закрома сердца, обязательно ответив при этом, что вам всего лишь показалось. Но я ведь знаю, что нет. Не показалось. Себя-то не обманешь, не убежишь от себя. Потому что куда бы я не убежала - я всегда возьму с собой себя. Потому что тем вечером, когда Лазарь впервые заговорил со мной, я, кажется, поняла, что пропала. И пусть парень всего лишь сказал мне, что едва слышит, я, к своему несчастью, услышала в этой фразе гораздо больше, чем должна была. Но разве я виновата, что бедное девичье сердце так падко на красивые глаза? Разве я виновата, что в единственном взмахе паутины выцветших ресниц увидела какое-то едва уловимое обещание, которого, на самом деле, н е  б ы л о. Просто... Просто в тот вечер я позволила себе забыть о том, где и за каких обстоятельств мы находимся. Просто в тот вечер я снова почувствовала себя обычной двадцатилетней девчонкой в легком струящемся шифоновом платье цвета парного молока, в чей звонкий смех невозможно не влюбиться. Поэтому я и засмеялась так не к месту, лелея в озябшем сердце надежду, что парень из кровати в дальнем углу в меня влюбиться. Но он уснул спустя пятнадцать минут после, словно и не заметил ничего, словно всего лишь притворился на какое-то мгновение увлеченным. Пусть я и знала, что это всё от действиt обезболивающего, сердце всё равно почему-то больно сжалось, и всё, что я смогла себе позволить после этого - лишь на мгновение сжать грубую мужскую ладонь своими длинными тонкими пальцами с пожеланием быстрейшего выздоровления. Я даже почти не заметила, как от невесомого прикосновения по руке, ключице, затем вдоль позвоночника пробежала щекочущая нить неловкости, заставившая меня тут же спешно выбежать из палаты. 
Но я пришла на следующий день, словно ничего и не произошло. Потому что ничего в самом деле не произошло. И потом снова пришла. И так каждый день приходила не только потому, что надо было, но и потому что хотела. Боялась, как бы никто не заметил, что я иногда слишком часто останавливаюсь под дверью палаты номер тринадцать, не решаясь войти. Так и не вошла ни разу без повода, смущенная постоянно убегая, не понимая, что происходит. И каждое утро я ждала вечера, чтобы поскорее снова присесть на низкий стул рядом с кроватью Лазаря. А потом каждый вечер ждала следующего утра.
Парень, тем временем довольно быстро шёл на поправку. На пятый день к нему наконец-то вернулся слух, и почему-то в этом я робко позволяла себе чувствовать и свою заслугу. После этого всё чаще я уже могла слышать его голос, смущенно рассказывающий очередную, иногда, бывало, совсем нелепую шутку, и всё чаще я позволяла себе смеяться с этих шуток, не замечая, как в этот момент теплел взгляд молодого мужчины, внимательно наблюдающего за мной лукавыми глазами, обрамленными опахалом густых почти бесцветных ресниц. В ответ я лишь утопала свои щеки в нежном девичьем румянце, невольно пряча взгляд между невесомо шатающимися ветвями голых деревьев. В такие моменты я чувствовала себе счастливой, видя, как жмурится Лазарь от лучей закатного солнца, лениво скользящих по его лицу, как трепетно собирается едва уловимая сеточка морщин вокруг его глаз, когда он улыбается мне в ответ, как почти незаметно дрожат его налитые красным губы от каждого вздоха, всё ещё отдающегося ноющей болью где-то в области живота или под ребрами, и как мечтательно иногда он закатывает глаза, вспоминая о своей жизни до войны. Вообще, мы не слишком много говорили о том, что с ним произошло, как и о войне в целом, хоть оба и понимали, что в конечном итоге подобного разговора всё равно не избежать. В конечном итоге Лазарь поправится окончательно, и, как бы там ни было, смахивая слезу с обреченных глаз, мне придётся провожать его на фронт, делая вид, что не замечаю, как старит его эта военная форма. Она всех старит. Как и война. Потому что едва ли она кому-то к лицу. Едва к лицу вообще могут быть подобные пережитые страдания. Если честно, мне даже представить страшно, что может чувствовать человек, намерено подставляющий себя под пули. Страшно подумать, что Лазарю, возможно, вновь придётся пережить подобную испепеляющую боль, от которой на войне не застрахован никто. Мне вообще страшно думать о том, что будет потом, о будущем, которое представляется с большим трудом. Поэтому я предпочитаю не думать о нём вообще.
И тем не менее, сейчас, я хоть и не верила до конца в то, что происходит со мной, но от этого только сильнее желала, чтобы оно не заканчивалось как можно дольше. Чего уж там говорить - я напрочь забыл данное себе ранее обещание. Таки влюбилась. Быстро и без памяти. А потом неожиданно заболела и на несколько дней слегла, оставив своего пациента один на один с невесомой вуалью так и несказанных нами слов.
- Ну что, Александра, как себя чувствуешь? - в комнату, переваливаясь с ноги на ногу, заходит старшая медсестра Мария с ещё дымящейся чашкой чая с лимон и ставит её на тумбочку рядом с моей кроватью. - Пей! - тут же громко провозглашает она голосом, не терпящим возражений, так что я без пререканий беру между ладоней ещё горячую чашку и с благодарностью смотрю на женщину. - Спасибо, - киваю едва заметно, делая первый глоток. Горячая жидкость приносит облегчение, немного успокаивая раздражение в горле. На самом деле, у меня всего лишь простуда, не так уж и страшно, но отлежаться несколько дней, и правда, не помешает, а то со слабым иммунитетом ещё непонятно чего можно подхватить от пациентов, хотя к ним родимым я планирую вернуться уже с понедельника. Особенно к одному из них. - Спасибо, уже намного лучше. Через пару дней снова буду в строю, - сделав ещё несколько глотков, я откладываю керамическую посуду в сторону, а сама откидываюсь на подушку, поворачивая голову к окну, чтобы подставить лицо под греющее солнечные лучи. - Будет неплохо, а то за тобой уже спрашивать начали. Парень из тринадцатой палаты. Анна сказала, что весь день себе места не находил вчера. Едва смогла его уложить, - Мария совсем добродушно улыбается, заметив на моей щеке проступивший румянец, а я лишь смущенно прячу глаза, всё ещё не веря в то, что услышала. - Правда? - переспрашиваю, словно боюсь, что это всё сон, сейчас меня разбудят и всё, что у меня останется это только привкус горечи от несбывшихся ожиданий. Но медсестра важно кивает, подтверждая серьёзность сказанных ею слов. - А сейчас тебе нужно поспать. Не то, переживаю, твой Ромео не выдержит, если ты к нему и в понедельник не явишься. Отдыхай, - на том и уходит, оставив меня наедине с глупой улыбкой, собственными мыслями и едва уловимым шлейфом своих духов с запахом сирени. Так что, сама того не заметив, предавшись трепетным мечтаниям, в объятиях заботливо принесенного Марией старого вязанного пледа, я неожиданно таки провалилась в сон, и проснулась лишь после того, как кто-то неуверенно тронул меня за плечо.
Глаза открыла не сразу, потому что не сразу поняла, что происходит. А когда открыла, то даже не поверила сразу, что уже проснулась. - Лазарь? - я удивленно вскидываю бровь, рефлекторно трогая себя за лоб с мыслями не мерещиться ли мне уже чего от горячки. Но нет, парень напротив кажется вполне реальным. Так что я делаю вдох, прикрываю глаза, чтобы собраться с мыслями, а затем как-то даже немного обреченно выдыхаю, всё ещё не веря в то, что происходит. - Что ты... Вы здесь делаете? Что-то случилось? - взволновано спрашиваю, но, не не успев ещё дождаться ответа, замечаю опертые на кровать костыли, и тут же расплываюсь в добродушной улыбке. - Я рада, что сюда вас принесли ваши собственные ноги. Вы большой молодец, - лишь на одно мгновение, ободряюще накрываю его сжатый кулак, лежащий на кровати, своей ладонью, но потом сразу же убираю её, так что этот почти невесомый жест кажется всего лишь маревом. - Ой, а это мне? - замечаю подмышкой у парня красивую коробку красного цвета с рисунком большого белого голубя на ней, которая иногда так зазывающе смотрела на меня из витрины городского магазина, а сейчас вот, кажется, предназначалась мне в виде подарка. - Как вы вообще себя чувствуете? Видимо, намного лучше? - поднимаюсь на кровати, присаживаясь, и подтягиваю под себя ноги, освобождая Лазарю ещё немного места. Лицо уже несколько минут сияет глупой улыбкой, находящей своей апогей в едва заметных ямочках на щеке. На несколько длинных мгновений между нами зависает элегичное молчание, пока каждый рассматривает пытливым взглядом другого, пытаясь вобрать как можно больше уже таких знакомых, но ещё неизвестных черт. Вот я замечаю ямочку над губой у парня, на которую раньше не обращала внимания, небольшой шрам над бровью, непослушную прядь отросших волос, колючую щетину и незагоревшие под палящим полевым солнцем складки на шее. Слегка наклоняю голову, наслаждаясь своим обществом, и даже не сразу замечаю, как в комнату возвращается Мария. - Ну всё, голубки, ваше время вышло. И вы, Лазарь, идите-идите. Не мешайте Саше отдыхать. Ещё увидитесь. Вас ещё не скоро выпишут, не переживайте, - а затем её тучная фигура в ожидании, уперев руки в бока, возвысилась над нами, подгоняя наше скромное счастье к своему логическому завершению. - Да, Лазарь, правда, идите. Вам тоже нужно отдохнуть. Встретимся в понедельник, - и моя небольшая ладонь снова, словно нечаянно, ложится на его большую, задерживаясь там немного дольше положенного. Наши взгляды в этот момент невесомо пересекаются и на какое-то мгновение мир вокруг словно застывает. Но тут вдруг Мария решает неловко покашлять, чтобы возвратить нас на грешную землю и напомнить, что наше время вышло. Убираю руку и, больше не обронив и слова, грустно провожаю взглядом немного шатающуюся фигуру Лазаря к выходу.
Весь следующий день я не могла найти себе места, буквально считая оставшиеся ко встрече с парнем часы. Но время, словно на зло, тянулось предательски медленно, раздражая меня, отвлекая размеренным тиканьем настенных часов от всего, к чему бы я не притронулась. И книжку, на страницах которой любовные баталии разворачивались похлеще моих, читать я не могла, и вышивать тем более, пить чаи мне тоже не хотелось, но Мария настаивала, утверждая, что если я не выпью, то никуда она меня не отпустит. Я постоянно то и дело подрывалась с постели, подходила к окну, нервно отбивала пальцами по небольшому облупленному подоконнику, затем ложилась обратно в кровать. И так по кругу, пока город наконец-то не тронули первые сумерки, сразу же отправив меня спать с надеждой, что так понедельник насупит быстрее.
А он действительно взял и наступил, разбудив меня таким долгожданным звоном утреннего будильника. Стоит ли говорить, что я тут же подорвалась с кровати, не почувствовав за собой и следа трехдневного недомогания. Быстро оделась, особенно тщательно уложила волосы, брызнула немного больше духов, чем обычно, даже несколько раз взмахнула по щекам кисточкой с дешевыми румянами с упаковки золотистого цвета с нарисованной розой, одолженной у Марии. К сегодняшней встрече с Лазарем я подготовилась особенно тщательно, поэтому зайдя в палату номер тринадцать спустя два часа, я сразу же невольно расплылась в смущенной улыбке, увидев знакомое лицо. - Доброе утро, ребята. Как себя чувствуете? - нежно пропела я, поспешив сразу же подсесть к первому больному, чтобы как можно скорее уже закончить со всеми остальными и иметь немного времени, провести его рядом с тем самым парнем из кровати в дальнем углу, которым он, к счастью, в моей душе больше не являлся. Но стоило ли ещё раз об этом говорить?
Всё то время, проведенное возле других пациентов, я то и дело ловила на себе внимательный взгляд господина Лукича, каждый раз мило смущаясь, как только наши глаза встречались. Поэтому, когда я наконец-то уже так по-привычному уселась на стул рядом с кроватью брюнета, по телу тут же предательским табуном пробежали мурашки. - Ну, здравствуйте ещё раз. Я же обещала, что приду сегодня. Как самочувствие? - мои пальцы тут же бережно проходятся по краю повязки на животе, проверяя её на прочность и, словно намеренно, задевая голую кожу под ней. Я не вижу в этом жесте абсолютно ничего вульгарного - просто делаю свою работу. И единственным, что я позволяю себе немного больше положенного, оказывается всё та же смущенная улыбка, вызванная такими нечаянными касаниями. - Помадки кстати были очень вкусными. Спасибо. Жаль, что Вам так и не удалось их попробовать, - щебечу я, пока осматриваю бинты на остальных частях тела, а потом, закончив и удостоверившись, что с ними всё в порядке, перевожу наконец-то взгляд на лицо Лазаря. Улыбка на какое-то мгновение сходит с моих уст, и я становлюсь серьёзной, обдумывая то, насколько благоразумным будет моё следующее предложение. Но затем я вспоминаю, что времени у нас с молодым человек в целом не так уж и много, как хотелось бы, поэтому глупо его терять, слегка обреченно вздыхаю и, заёрзав на стуле, наконец-то подаю голос. - Вообще-то, я пока закончила с осмотром пациентов. И если вы не против, а как врач, я вообще настоятельно рекомендую ответить мне согласием и уделить полчаса своего времени для прогулки на улице. Вам будет полезно: и ноги разработаете, и свежим воздухом подышите. Тем более я могу принести вам  со склада старую шинель и какую-то обувь, чтобы вы не замерзли. Но на улице уже ощутимо первое дыхание весны, так что там на самом деле и не слишком-то холодно. Поэтому...- вдох, - соглашайтесь, - наконец-то я замолкаю, сама того не заметив, как участилось моё дыхание. Взгляд выжидающе скользит по лицу парня, а я, клянусь, тысячу раз уже успела пожалеть, что вообще решилась предложить подобное.

[NIC]Alexandra Yović[/NIC][STA]её руками[/STA][SGN]https://i.imgur.com/zPtZXr4.png
ав от Ьныеукн
[/SGN][AVA]https://i.imgur.com/lz8JiNo.png[/AVA][LZ1]АЛЕКСАНДРА ЙОВИЧ, 20 y.o.
profession: военная медсестра;
[/LZ1]

+2

8

[AVA]http://sg.uploads.ru/NsUk5.png[/AVA]Сколько помнил себя Лазарь, всегда был падок на молодых девчонок. Но так чтоб в серьёз – никогда прежде не случалось. Ну посудите сами: молодой, кровь по жилам горячая бежит, как здесь без романтики? И не то чтобы он не пропускал мимо себя ни единой юбки, но поворковать с первокурсницами никогда не был против. Пока не пришла война и девичьи прелести не превратились в девичьи слёзы. Одно спасало – уезжал воевать с сербами с лёгким сердцем. Не было у него ни подруги, ни жены, а мать с отцом благословив, отпустили с миром считая, что собственный отрок действует во благо народа. И ведь не важно, что потом сами же этот народ и предали, уехав в Белград жить. Их там, разумеется, не приняли и к чёртовой матери разбомбили. Так что не было ничего за душой у Лукича, с чем бы он с горечью прощался, каждый раз уезжая вглубь разрозненной страны. И было так легко от отсутствия всяких обязательств, обещаний и клятв. Ничего не тянуло обратно, а только напротив толкало вперёд, под спину, делать своё дело честно и с чистой головой. Он не понимал и с какой-то скупой насмешкой воспринимал короткие письма сослуживцев, выцветшие фотографии, пришитые к внутреннему карману формы, к оберегам и коротким звонкам домой. Не завидовал. Не хотел. Не искал. Но сам того не замечая внезапно нашёл. Говорят – это нормально, влюбляться в сестёр. Так было всегда. В каждую войну. Эта линия, преисполненная романтизмом и жалостью, рисовалась от фронта до глубоких тылов. Сколько судеб она соединила – нет точного числа. Но столько же и разрушила. Кто-то говорил – судьба, а кто-то довольно равнодушно махал рукой и утверждал, что это просто увлечение, которому суждено прерваться ровно в тот момент, когда солдатская нога ступит прочь из госпиталя. Так оно, вероятно, и должно было случиться с ним, но с каждым днём Лазарь всё больше убеждался в обратном: что не сможет уйти просто так, или не в силах будет удержаться и, возможно, напишет ей это короткое глупое письмо. А если она ответит – напишет ещё, тоже будет носить конверт под сердцем и молиться Богу, перед тем, как уйти под огонь. С каждым днём, проведенным на койке в углу, он всё больше горел этим трепетным чувством влюблённости. Потому что стряслось это первый раз.
Вот и сейчас, неуклюже роняя костыли от спинки стула к полу, он понятия не имел, как подступиться так, чтобы не испугать своей бледной образиной, острыми, похудевшими плечами, выразительной синевой впалых щёк. Он казался себе куском отгрызанного псиной мяса, не чувствовал привычного шарма, казался себе жалким и бесцветным, когда она так выразительно смотрела на него напротив. И эта помадка вдруг показалась ему совершенно неуместной, дешевой подачкой в яркой коробке. И он подумал, что вовсе зря её купил, потому что даже не спросил любит ли она сладкое. Да и затея эта с прорывом вражеского, сестринского фронта была довольно опрометчивой. Но все настигшие его сомнения мигом разлетелись с первым, брошенным в его сторону взглядом. Она была сонной и уставшей и порождала мысли о глупом поступке, дескать, зря разбудил, да и о чём только думал. Но отступать было некуда, а ухнувшие об пол костыли поставили жирную точку в попытке побега. А потом она улыбнулась, искренне и тепло, как делала это всегда. Лазарю показалось, что по-другому она просто никогда не умела. Когда он бился в горячке, она, возможно, знала, что может и не справится, что не дотянет до утра, но всё равно улыбалась ему так, словно знала наперёд – всё будет хорошо. Не было этих вымученных ужимок, этого фальшивого кокетства, этой скраденной, бездушной скромности. Она была чиста, как слеза; наивна, легка и добра. И не было в ней никакой предвзятости. Лечила сербов, лечила югославов, лечила албанцев и даже заезжих россиян. Ей не было никакой чёртовой разницы, какая кровь бежала по венам. Главное ведь…бежала?
Я…это, — затерявшись в собственных мыслях, залебезил он, подёргивая мочку собственного уха, — вот…сладкого принёс, хотел спросить, как вы. Третий день уже не виделись. — В последний момент, напрочь позабыв, он вытаскивает из-под руки помадку, кладёт на столик, роняет, но ловит, позволив себе резких движений больше положенного. Морщится, злобно блестит взгляд на красную коробку в скользких пальцах, кладёт обратно и прижимает, чтоб наверняка, сверху какой-то книжкой – простым романом, таким «для девочек». — Я? Да. — Александра хвалила его за прыть, за крепкий дух, за то, что поднялся на собственных ногах, а он подумывал про себя, что даже если бы и был без них вовсе, то всё равно бы поднялся. Смутился, у краткой улыбнулся, но больше смахивало на скользкую ухмылку, не без пацанской такой гордыни камерного героя. Ей даже это понравилось сейчас и вдруг заставило так легко и трепетно тронуть его за пальцы. И может быть сейчас сложилось бы что-то. Может, будь он чуть-чуть смелее, да больше положенного наглее, подвинулся бы ближе, шепнул бы какую-нибудь скользкую глупость, а может свистнул бы у Господа немного храбрости и мазнул бы губами по щеке, но крупная, грузная тень ведущей медсестры эти попытки благополучно прервала. — Мне…да, наверное, — осыпая бессвязной речью и Сашу и старшую по смене, он лихорадочно вцепился в костыли. Но поднялся не сразу, кинув рассеянное «сейчас». И со второй попытки зашаркал ногами к выходу, но у порога остановился, обернулся, смерил взглядом её – сонную, но улыбчивую и цветущую даже сквозь простуду и на всякий случай переспросил. — Точно?
Она кивнула и этого было вполне достаточно.
Всю ночь он провёл без сна. Вертелся с боку на бок, блуждая в собственных закромах из ценных мыслей. Всё думал о том, какие же у неё выразительные глаза и подозревал, что девчушка эта совсем из другого мира. Откуда-нибудь оттуда, из второй мировой, когда и бои были злее и люди – теплее, когда любовь была и не продавалась в Приштине за деньги; когда ценности были – крепкие и надёжные. Вот оттуда она пришла, совершенно точно, - думал он, - чтобы людям вправить их чёртовы мозги. Чтобы напомнить, что есть доброта и истина тоже есть, что есть за что бороться, ради чего жить и что любить. Потом по долгу таращась в потолок он думал о том, а что вообще любовь? Как бы не пели о ней музыканты и не восхваляли в стихах классики, понять точность этого определения он не мог. Какое-то загадочное чувство. Какое? Коленки острые и совсем ещё детские неприкрытые халатом, да в синяках? Улыбка светлая, что даже наворачивается слеза, как от яркого света? Взгляд проникновенный, как будто до самых костей, а оттуда наружу через глотку? Может руки ласковые? Руки… И вспомнились её – аккуратные, маленькие, но сильные и способные двигать с места неживого солдата. Какими спасительными они были первые два дня. Как приходили на помощь поздней ночью, когда от боли ничего не оставалось, кроме как стонать и вертеться, не находя себе места над кровяными пятнами на простыне. Она просто приходила, укладывала холодную ладонь ему на лоб, и вся эта боль становилась такой жалкой и несущественной! Сразу казалось, что можно было бы пережить и куда более сильную, лютую, злую! И та, что была, отступала так быстро, как будто неведомая сила вытягивала всё грязное, раненое, поломанное из тела, даруя ему ещё один шанс. И под её руками засыпалось так легко, а от голоса, - будто самой настоящей колыбельной, - становилось спокойно, всё нутро наполнялось щекочущей благодатью и приходила лёгкость. С такой не страшно было и умереть. Он видел, как она качала на руках солдат. Никто из всех сестричек не делал так. Уколы, таблетки, мази, повязки. Спите. Отдыхайте. Не вертитесь. Тех самых тяжелых, изнеможенных сопротивлением и бесконечными этими ранами, она брала в руки, обнимала с лаской и осторожностью и словно детей качала ровно до тех пор, пока под её тихим голосом раненый не засыпал спокойным сном. Он смотрел на неё и не мог отвести изумлённого взгляда, не мог нахвататься её, как будто сам был каким-нибудь бродягой, пересекшим пустыню без воды и теперь присосавшемуся к фляге. Ему было мало того, что он уже видел, того, что уже понимал и чувствовал. Ему хотелось смотреть на неё, удивляться её безграничной силе, слышать её волшебный голос. Его-то Лукич и пронесёт через всю войну. От первой до последней ноты запомнит во все года. И когда будет туго, страшно, больно или тяжело, будет закрывать глаза и слышать в голове эти звуки. А сейчас, как губка, он впитывал их с таким вниманием и трепетом, словно боялся потерять из этой череды хотя бы одну ноту и всё сломать. Он был безоговорочно в неё влюблён.
Она пришла к нему под вечер понедельника, как обещала раньше. Всё время, пока её сменяли другие сёстры, Лукич не находил себе места. Не спал, ел через раз, отказывался от лекарств и, как дурак, считал последние часы. Ему запрещали вставать, запрещали навещать её и обещали пристегнуть ремнями, если воспротивится. «Нога срастётся плохо» - не было для него преградой. Да пусть её хоть и не будет, всё равно пойду! Но в понедельник, в обещанное время, она пришла и принесла с собой тонкий аромат начинающейся весны, каких-то недорогих, но таких приятных духов. Улыбку. Материнский взгляд. Он покорно ждал пока она осмотрит каждого в палате, пока отсыплет горсть лекарств двум тем у двери, пока поправит бинты у третьего и самого беспокойного. Пока осмотрит рану у боснийца и проверит под повязкой глаза того связиста из двадцатого отряда. Всё это время он терпеливо ждал, выкручивал себе сухие пальцы и тихо глотал колючее ощущение мальчишеской ревности, о существовании которой прежде даже не думал. Но наконец она пришла к нему и как обычно, придвинув табурет, присела рядом. Он жадно потянул приятный сладковатый аромат носом, расплылся в дураковатой улыбке и непременно ответил, что всё, в общем-то, довольно неплохо. Он никогда не жаловался за исключением только первой ночи, когда сдавлено кивнув попросил ещё укол. Он всегда держал при ней спину прямо, даже если это стоило ему болезненной тяги в паху. Он улыбался, даже когда сил на это совсем не было, но учился у неё искреннему жесту радости. И вот сегодня никак не мог убрать с лица эту одну большую глупость. — Я рад и… в общем, ну сладкое то я не очень. — Смущённо. И стоило ей только заговорить с ним о всякой ерунде, у Лазаря вмиг пропадали все слова. Зависимость от взгляда или страх лишнего ласкового слова превращали его в куклу чревовещателя, способную только открыть беззвучно рот и глупо улыбнуться. Тебе мозги отбило, Лукич, или всё-таки ноги? — Но мне внизу сказали, что они сладкие и…девушкам нравятся, вот я и это…взял… — его словесные потуги она тактично прервала, и, улыбнувшись, склонилась ближе к его лицу, заставив широко раскрыть глаза от приступа глубокого удушья, где-то под рёбрами. Тихим, почти шепчущим голосом, она у краткой предложила прогуляться. И как же отказаться, конечно да! Он с охотой кивнул, согласился, попросил покурить за углом больницы, если всё же выберутся. Отказался от сапог, но теплые шерстяные носки внутрь тапочек всё же одел. Гипс на правой и шина на левой с сапогами явно не дружили. Ему дали штаны на вате, утепленную старую куртку. Под ней безобразно скользили костыли, но минута – другая и он приноровился. На ступенях закружилась голова от свежести воздуха, больно ударившего по ноздрям, от яркого, хоть и закатного солнца, бьющего прямо в лицо, от холодного чистого воздуха, вскружившего запревший череп и сделавшего его абсолютно пьяным. Они спустились по ступеням, медленно и крайне аккуратно. Лазарь поехал костылём вперёд, но Саша легко и просто схватив его за локоть, помогла устоять. Он всё-таки взял её под руку и пользуясь одной опорой пошёл рядом, глядя себе под ноги. — А можно попросить? — копошась грязными пальцами в сигаретной пачке спросил он, когда оба отошли до больничного сквера к лавочкам и раскидистым тополям, безобразно цветущим пухом в июле. — Может на ты? — И не дождавшись её ответа, он затянул сигарету, суетливо сдувая табак на выдохе прямо себе под ноги и в сторону. — И можно я буду заходить к тебе вечерами вот так на прогулку? Здесь такая весна каждый год. — И от удовольствия от сказанного, от тёплых воспоминаний из глубокого детства и поездок к бабке по отцу, он зажмурился, так хотелось увидеть позднюю весну. И непременно здесь. Вот с ней под руку. Так, чтобы никуда не торопиться. Но выпишут ведь в апреле. Не успеет. Нырок глазами снизу вверх и снова вниз, — оставишь свой адрес, я бы тебе писал. Со звонками у нас в роте довольно туго. Только женатым и отцам. А я бы просто…писал бы письма тебе. Хоть каждый день. — И долгая глубокая пауза повисла на аллее. Прошлась шелестом сквозняка по ещё голым веткам, встряхнула слипшуюся тёмную чёлку на его голове, с первыми седыми волосами, растрепала затылок и ворот куртки, тронула её чуть розоватые щёки. — Ты дождёшься меня обратно?
Ничего не спросил, ни в чём не признался, ни о чём не умолял и ничего не был должен, как и она ему. Откуда вырвался этот совершенно неуместный вопрос – неведомо. Словно между ними повисла негласная клятва – ждать. А на деле просто был всегда нетерпеливым, жадным, и вечно всё делал в этой суетливой спешке.
Я был бы…рад.
Но острые углы уже не сгладить, нелепый прыжок через признания и долгие прогулки не откатить. Ну просто это всё безобразие случилось первый раз. Иного оправдания просто нет. Он нервно потянул придавленную пальцами сигарету, изобразил довольно тяжкий нервный вздох, юркнул глазами-угольками куда-то в сторону калитки, как будто собирался дать дёру. Поозирался. И крепко прижался губами к румяной щеке. И где же солдатская выдержка?
Нет, подожди, не так, давай сначала? — спустя секунду он продолжил, сделал обратно шаг, оперевшись на костыли, выпрямил спину. — Может на "Ты"?

+2

9

Сдержи меня! И сам очнись, постой –
Раз в никогда любовь такая снится!
Промчится над поломанной судьбой,
И горизонт за нею устремится…
Она порвёт покой нам до струны,
Слова повыжжет жаркими губами…
Пока безумьем не пленены,
Пока мы над собою властны сами –
Останови меня!.. Но поздно. Что же…
Возможно ли остановить зарю!
…С тобою рядом душу обморожу?
С тобою рядом пламенем сгорю?

На моё предложение Лазарь не ответил, только часто-часто замотал головой, напомнив мне этим самым юного озорного мальчишку. Растягиваю губы в благоговейной улыбке, чувствуя, как изнутри меня заливает светом. Он выплескивается через края моего надломленного сердца, теплыми волнами затапливая уставшее нутро. Чувствую, как от этого по спине бегут мурашки: щекочут выгиб позвоночника, на мгновение останавливаются у основания шеи, накапливаются, расползаются по плечам, подступают к горлу, заставляя закашляться. Встряхиваю головой, откидывая в сторону несколько непослушных прядей потускневших медных волос, выбившихся из-под чепчика. Быстро-быстро моргаю, чтобы вернуться в себя, а затем едва заметным кивком головы показываю, что сейчас вернусь, и выхожу за одеждой.
Где-то минут двадцать мне нужно, чтобы раздобыть куртку, штаны и шерстяные носки по просьбе Лазаря, а ещё взять своё пальто, после чего со всем этим добром я, сияя, снова вхожу в палату к мужчине, непременно приковывая к себе взгляды и остальных ребят. Кажется, кто-то из них смотрит с завистью - и кто знает, чему они завидуют больше: возможности провести время с девушкой или просто выйти на свежий воздух. Кто-то даже пытается пошутить, что тоже хочет с нами, но в ответ я ограничиваюсь лишь снисходительной улыбкой и предупреждением, что ему пока нельзя подниматься, иначе швы разойдутся. А вот Лазарю... Ему можно, что, конечно, безоговорочно меня радует, поэтому я с энтузиазмом принимаюсь помогать ему натягивать на себя одежду, чтобы спустя ещё минут пятнадцать, парень наконец-то смог толкнуть костылем дверь, учтиво пропуская даму вперёд.
Мы идём неспешно. Несколько первых шагов брюнет даже пытается сделать самостоятельно, отказываясь от любезно предложенной мною помощи, чем, должна признаться, вызывает во мне неожиданный прилив гордости за силу собственного духа. Но, когда на ступеньках один из костылей неожиданно поскальзывается, то я едва успеваю подхватить парня под локоть, чтобы не упал. Конечно, со стороны это выглядит, словно я изящно схватила шелковый платок, но на самом деле мне со всей силы на несколько мгновений приходится вцепиться в Лазаря своими длинными пальцами, чтобы удержать весь его вес, и только после этого сменить касание на более нежное, успокаивающее, так и норовящее шепнуть "вся в порядке, я рядом, не волнуйся, пожалуйста". И, видимо, это действует. Видимо, Лазарь наконец-то чувствует то же, что и я, чувствует себя в безопасности рядом со мной, поэтому неуверенно, но всё же позволяет себе подхватить меня под руку, чтобы мы снова смогли продолжить свой неспешный путь.
На улице свежо, поэтому нас сразу же окутывает молочным паром изо рта, а щеки трогает озорной морозный румянец. Круглобокое закатное солнце лениво заползает за горизонт, небрежно цепляясь последними лучами за голые ветви одиноких деревьев и холодные стены тучных каменных домов, расползаясь по старой брусчатке причудливыми тенями. По дороге за забором, обнимающим небольшой больничный сквер, словно старая выцветшая дырявая шаль, спешат редкие автомобили, они ловко, словно вальсируя, лавируют между выбитых ям и, скрываются за очередным поворотом, растворяясь в воздухе затихающим шумом мотора и едва уловимым запахом выхлопных газов. А ещё здесь пахнет медикаментами и уходящей зимой, когда уже вот-вот чувствуешь приближение весны, хочется скинуть с себя вязаную шапку, размотать огромный ворсистый шарф, расстегнуть любимое ношенное пальто и на полную грудь вдохнуть какой-то совсем удивительный запах, словно вдыхаешь в себя новую жизнь. - Давай на "ты", - киваю, и улыбка мягко, словно парное молоко, растекается по моему лицу, пока я тем временем увлеченно наблюдаю за тем, как мужчина достает из кармана слегка смятую в пожелтевшей обертке сигарету и тут же жадно её прикуривает, вальяжно сдувая на землю остатки пахучего табака. - Конечно, можно, - невольно дёргаю вверх одним плечом, смущенно пряча улыбку за кувшинкой из ладони, а сама чувствую, как внутри меня ещё с большей силой зарождается всепоглощающее тепло, в которое я сейчас же готова прыгнуть, нырнуть, захлебнувшись от его переизбытка, но, клянусь, в этот миг я всё равно буду самой счастливой девушкой на свете. Только мне, если честно, слегка неловко от того, что я чувствую. Возможно, раньше я просто никогда не позволяла себе так сразу окунаться с головой без остатка в другого человека, словно я и не я была до этого, словно и не жила, просто проживала дни, так похожие один на другой, будто вереница серых будней, захватывающих в свои удушающие объятия. Возможно, мне просто было совестливо от того, что я нарушила данное обещание. Не влюбляться. Влюбилась с первого взгляда, без памяти, хоть и сама никогда раньше не верила в подобное. Думала: любовь только на страницах красивых романов о недосягаемых идеалах, улыбающихся из обложек утонченными лицами своих героев под росчерком натянутых букв, громко гласящих об очередном слащавом названии. Думала, обычным девчонкам не суждено познавать, как может дрожать сердце от одного лишь взгляда любимого, отдаваясь трепетных эхом где-то слева под ребрами чуть выше живота. Возможно, эта любовь просто болью пронзала моё сердце от того, что казалась мне запрещенной. Как?! Ведь как мы можем с Лазарем любить друг друга, если война, если он уйдёт, не обещая вернуться, если в любой момент может не стать... Его, меня... А вместе с одним из нас и нашей любви. Ведь в любви нужны двое, а когда один - то какая-то это уже не полноценная любовь, похожая на пропасть, в которой ты уже почти долетел до дна и вот-вот разобьешься.
Но, как бы там ни было, как бы трагично не звучал возможный эпилог, на самом деле единственным, чего я хотела сейчас больше всего - это разбиться, сделать наконец-то этот шаг в пропасть, чтобы если и умереть, то хотя бы познав губы любимого мужчины на своих, познав его целиком, пустив утоляющей водою в своё жаждущее сердце.
И я делаю этот шаг. Уже сделала, согласившись на каждодневные вечерние прогулки под руку с мужчиной, который, словно вихрь, ворвался в мою размеренную жизнь, разбросал все разложенные по полочкам устои и, улыбнувшись своей искренней, какой-то совсем мальчишеской улыбкой, предложил мне присоединиться, не ожидая отказа. - Оставлю. Буду ждать твоих писем, как сухая земля по весне ждёт июньских гроз. И тебя буду ждать, лишь не обещай мне вернуться. Ведь тогда, если что, мне будет за что тебя винить - не сдержал слова. А так - посмотрим, как жизнь сложится. К тому же у нас впереди ещё почти целый месяц, а это совсем как маленькая жизнь, - мои пальцы, в этот раз намеренно, но всё так же осторожно ложатся на свисающую с костыля ладонь Лазаря, и я несколько длинных мгновений смотрю, как сплетаются наши пальцы, чтобы только после этого, спрятав улыбку, посмотреть брюнету в глаза, внимательно пытаясь выискать там хоть малейший намек на ложь. Но Лазарь не врёт. Только, не выдержав моего прыткого взора, прячет свой собственный где-то возле изгиба моей шеи, а затем совсем неожиданно оставляет едва ощутимый отпечаток своих губ на моей щеке.
Ну вот и всё. Вот и пропала.
Зардевшись, резко вырываю свою ладонь, тут же поднимая её к лицу, чтобы дрожащими пальцами скользнуть по месту, ещё горящему после поцелуя. Это невесомое касание, словно глыба льда, обдаёт мою воспламенившуюся кожу, поэтому я тут же спешно прячу руку в карман старого пальто и расплываюсь в благоговейной улыбке. - Давай на "ты", - снова киваю, опуская глаза. Сейчас мы начнём заново, чтобы сегодня начать новую жизнь, понимая, что неожиданно нашли то, что не надеялись, тогда, когда не ждали и там, где вовсе не искали.

А потом было ещё две недели таких прогулок.
Начался март, буйной весною ворвавшись в наши с Лазарем судьбы.
Началась любовь, оттепелью растопившая наши измученные сердца.
Парень кстати, должна сказать, очень быстро шёл на поправку, поэтому в один из таких уже привычных вечеров, когда мы всё так же сидели на лавочке в сквере и слушали пение проснувшихся птиц, иногда прерываясь на неспешные разговоры обо всём и ни о чём, а ещё на поцелуи украдкой, я проговорилась, что врачи уже совсем скоро обещают снять Лазарю с ноги гипс. - Ты только представь, как далеко мы тогда сможем уйти! На край света. Только ты и я. И чтобы никто не посмел нам мешать! - разливаюсь вокруг молодого человека звонким смехом, и наконец-то повернувшись к нему, опираюсь рукой о край спинки скамейки и воздвигаю на неё подбородок, внимательным взглядом изучая, как мужские губы ловко обхватывают кольцом очередную сигарету, тут же выпуская следом клубок полупрозрачного табачного дыма. - Скажи мне, о чём ты мечтал, пока не началась война? - закусываю губу, слегка наклонив голову на бок, и совсем невольно прячу улыбку, которая кажется мне слишком счастливой для такого момента. - Как думаешь, долго ещё всё будет продолжаться? У меня сердце кровью обливается, когда я думаю, что нам нужно будет скоро расставаться. Знаю, я обещала тебе быть сильной, но это очень трудно, правда - смотреть на тебя, прикасаться, и понимать, что скоро ты растворишься в весеннем воздухе, в цветении деревьев, словно дым от твоих же сигарет, - свободной рукой перехватываю ладонь Лазаря и подношу к своей щеке. Кажется, я никогда не смогу им насытиться.
[NIC]Alexandra Yović[/NIC][STA]её руками[/STA][SGN]https://i.imgur.com/zPtZXr4.png
ав от Ьныеукн
[/SGN][AVA]https://i.imgur.com/lz8JiNo.png[/AVA][LZ1]АЛЕКСАНДРА ЙОВИЧ, 20 y.o.
profession: военная медсестра;
[/LZ1]

+2

10

[AVA]http://s5.uploads.ru/AU8ni.png[/AVA][Hans Zimmer – Time]
«Давай на ты» - неуклюже и совершенно по-ребячески. Как будто не было этого возраста и опыта, очерненного скверной войной. Как будто по-прежнему уверенные семнадцать. И не совершеннолетний, и не зрелый, но уже не ребёнок. Удивительно, как один только добрый взгляд может перевернуть человека. Перекрутить его через мясорубку человечности и превратить из хладнокровного солдата, отстреливающего на кордоне поодиночке вражескую единицу, в улыбчивого, растерянного, смущённого обыкновенным женским смехом. Ну что в нём может быть такого волшебного, подумаете вы? Просто созвучие, такая ладная, мелодичная терция, приятная на слух. Что может быть особенного во взгляде юной девчонки, зачитанной романами, мечтающей о большой и чистой в суровой, прозрачной войне, которую нельзя увидеть, а только почувствовать? Отвечу, что в этом взгляде и этом смехе было всё. От первой ноты до последнего жеста румяными щёчками. Всё, чтобы обрушить его твердое, закалённое, уверенное и смелое и превратить в тёплое, мягкое и бестелесное чувство фатальной влюблённости. Именно так рождается судьба. Именно так рождались судьбы и раньше. Десять, двадцать, сорок лет назад. Точно также в далёкие сороковые, сражаясь на фронтах, солдаты оставляли свои сердца в далёких тыловых госпиталях. Некоторые так и оставались там, на тесных койках раз и навсегда; единицы – возвращались и создавали крепкую семью, наполненную настоящей жаждой к жизни. Сейчас мы потеряли эту цепкость, это важное ощущение момента. Нам ничто не угрожает, мы живём в относительном мире и спокойствии, а далёкие конфликты воспринимаем, как нечто само собой разумеющееся в условиях стремительно развивающегося мира. Мы не думаем, что где-то там в других странах, в других условиях, в другой политике, рвутся сердца, обрываются жизни, пропадают пропадом надежды. Такие же светлые и юные, как эти вот двое; похожие, почти одинаковые, протекающие по одному сценарию. И никто из этих людей, проживая эту самую минуту, не может точно знать, что случится завтра, что будет через час, что станет с ними через год. Тихими, бестелесными голубями спустя семьдесят лет парят забытые человеческие души, отпечатанные на надгробных плитах геройских кладбищ. Мягкими, прозрачными голубками гудят на проводах павшие медсестры, оставившие свои жизни во благо чужого будущего; поют голубями в рассвете над полями какого-нибудь Курска или над развалинами Белграда солдаты, когда-то давным-давно бросающиеся сквозь пламя под танки. Смеются на улицах Берлина несуществующие дети, поют Хава Нагилу погибшие в бомбёжке под Палестиной. Таких сотни. Тысячи. Таких же как он и она, стоящих друг на против друга. Их отличает только одно: Лазарь и Саша – сейчас; а другие – когда-то. Застывшие в вечности на фотографиях. Запечатлённые дрожащими подчерками в письмах. Воссозданные и сохранённые в памяти их детей и внуков.
А у них – сейчас. Тёплое, первовесеннее сейчас, в талом снеге, в грунтовых дорожках, в запахе свежих бинтов, в далёких пожарных сиренах и холодном ветре. В сумерках и лёгком табачном нагаре на пальцах. В румянце на коже. В блеске глаз. В улыбке, широкой и чистой. Пройдёт около двух десятков лет. И понурив плечи бывший солдат поздним вечером будет перебирать остатки старой, больной и потрёпанной памяти. И поглядывать на сухое, узкое запястье, где у большого пальца будет мелким шрифтом выбито коротко «Le të kalojmë te "ti"».
А пока время стояло на отметке далёких девяностых. Он широко улыбался, без стеснения показывая неровные, но белые как мел, зубы. Она улыбалась ему в ответ и переминалась в нетерпении с пятки на носок. Им потребовалось без малого три недели, две его неудачные попытки, пара довольно неуклюжих фраз, чтобы всё наконец получилось. Обратный отсчёт их времени, которого было так ничтожно мало, пошёл ровно с того момента, как она несмело взяла его за руку. С тех самых пор Лазарь пропал. И в тоже время обрёл вдруг смысл. Во всей этой войне, в отъездах и возвращениях. Чужие прелести тоски по дому теперь стали родными и для него. Больше он не шутил насчёт девчачьих слёз и прочей «романтичной сладости», с которой когда-то играл в довольно злую иронию. Он стал понимать, что такое «я боюсь» и «я не могу». Людей держал не страх погибнуть, пострадать или без вести пропасть, угодив прямо под снаряд где-нибудь в проклятой глубинке. Людей держал страх потерять то ценное, что они носили с собой, как благословение. Погибнуть, потерять эту Божью метку и навсегда утратить покой, оставшись теми самыми призраками на проводах. Теперь этот страх поселился и внутри него. Глубоко засел так, чтобы никто не видел, не слышал и не подозревал. Но с каждым днём, приближающим его выписку и скорый отъезд обратно, ближе к фронту, Лазарь думал о том, как этот страх будет хватать его за глотку холодной лапой в самый трудный момент, когда не нужно будет думать, нельзя будет бояться, когда придётся воевать. Но она всегда была рядом всё это время, дарила такой покой, какого никогда он даже выдумать себе не мог. Саша чувствовала его тревогу, но каждый раз, ощущая глубокий укол подстёгивающего времени и убегающих с календаря дат, спокойно клала ладони поверх его ни говоря ни слова. Такой простой жест. Обыкновенное прикосновение. Мимолётный спокойный взгляд. Всё это возвращало уверенность. Уверенность через «на зло». Пройду. Выстою. Доживу. Приеду. Одному Богу известно, как бы извернулась судьба Лукича, не встреть он её на своём пути. Пережил бы он эти бои. Смог бы перенести финальную бомбёжку под Белградом, глохнув от треска разрывных снарядов. Сумел бы он пройти через всё это хладнокровно, один? Смог бы, если бы не она? 

— …К тому же у нас впереди ещё почти целый месяц, а это совсем как маленькая жизнь.
— …Всего лишь месяц? Так мало?

В этом году весна пришла очень рано. Уже в марте она надувала зеленистые почки и гоняла сухую землю по посвежевшим дорожкам. В сквере – единственном месте, где Лазарь мог по долгу гулять, пытаясь нахвататься свежего воздуха на много месяцев вперёд, уже зеленела первая трава. Ещё неделю назад здесь сходили сугробы, а дождь перемежался с мокрым снегом, напоминая о ещё незавершившейся зиме. Теперь здесь пахло крадущимся маем и свежим апрелем. Совсем скоро тут расцветут липы, зардеется сочной листвой яблоня, вишнёвые кустистые деревья зацветут. Ну а пока всё только начиналось и оставалось разве что мечтать о том, какой красивой может быть Приштина глубокой весной. Они сидели на лавочке, поодаль от входа. Тут Лазарь мог вдоволь подымить сигаретой, послушать шум с дороги, а в повисающей изредка тишине вечернего города, поговорить с Сашей о всяком: о глупостях, о жизни до войны и о мечтах о жизни после войны. Они говорили по долгу, о всяком. Она рассказывала ему о том, что после того, как всё кончится, по новой отучится на врача и вероятнее всего пойдёт в хирургию. Выданный наскоро диплом её не устраивал. Она хотела работать с людьми всерьёз. Даже мечтала о дальних поездках с корпусом мира, о помощи тем, кто в этом нуждался. Она была вся соткана из добра. Лукич придирчиво морщился, когда она спрашивала его о его планах. Будучи человеком суеверным и жизнелюбом к тому же, он никогда ничего не загадывал. А когда всё же случалось, планы летели вдребезги, и Лазарь клялся больше никогда не строить планов. Но раз за разом эту клятву он всё-таки нарушал. Даже сейчас. — На край света, — он задорно хохотнул, выстреливая окурком в сторону урны. Закинув ноги на лавочку, устроил голову у неё на коленях, глядя снизу-вверх на улыбающееся в смущении лицо. «А что в этом такого», - спрашивала она, сдабривая вопрос наивностью. «Да ничего», - отвечал Лазарь, посмеиваясь, а потом с научной точки зрения доказывал, что края света нет. И уйти они смогут не дальше Приштины, иначе его сочтут дезертиром и предадут анафеме, когда отыщут. Ну разумеется он шутил, всерьёз не принимая метафоричность её слов. Но ему хотелось посмотреть, как она будет морщить лоб и супить брови наивно полагая, что он всерьёз воспринял её фантазии. — Но я бы съездил куда-нибудь… — Она, сложив руки ему на грудь внимательно слушала, а Лазарь перебирал тряпичный браслет на её запястье черствыми пальцами, пожелтевшими от табака. — Куда-нибудь во Францию. Или в Италию. Ты бы поехала со мной в Италию? Parlo italiano, bella — Коверкая албанским пресловутую итальянскую фразу, он смешил его до звонкой трели в девичьих связках. Она тормошила его за черные волосы, подёрнутые ранней сединой, и называла «дураком». Всё в жанре простых девичьих ужимок, сдобренных юношеской влюблённостью. — А до войны я ни о чём не мечтал. Хотел машину купить. — По-житейски затянул Лукич, когда она спросила, что было с ним до того момента, как его забрали в числе добровольцев. — Я, знаешь, не из мечтателей был, а из суровых реалистов. Подумывал начать учиться на какого-нибудь там…юриста. — Он пожимал плечами. — Я жил себе и жил, а понял, что война придёт ещё в семнадцать. С первыми беспорядками. Ты их, наверное, не помнишь. Ведь всё это началось так давно. Уже тогда швырял листовки, бросал камни в полицейский кордон, выступал на площадях. Воевать мне, наверное, судьбой было заложено. Представь, если бы я не уехал добровольцем, я бы тебя не встретил. И вот ведь засада, всё это время мы жили бок о бок и даже не знали, что так друг от друга близко. Неужели, чтобы нам найтись, пришлось развязаться войне? — Он беззлобно хмыкнул. Даже без горечи. Сейчас, с высоты обострённого максимализма и чувства прекрасного, он твердо считал, с этой эгоистичной ноткой влюблённого дурака, что войне стоило начаться только для того, чтобы он её встретил. — А сколько она продлится… Не знаю, — он равнодушно пожал плечами, мостясь у неё в ногах. — Может год, может два. А может возьмёт и кончится завтра. Мы – солдаты. Мы воюем и выполняем приказы. Так что на этот вопрос тебе может ответить только тот, кто их отдаёт. Говорят, что в дела Югославии вмешалось НАТО. Сначала они бомбили нас, теперь прошлись по сербам. Уверен, поворот в войне близок, осталось его только дождаться.
Они немного помолчали, подумывая каждый о своём. Она смотрела в сторону дорожек и толстых голубей, клюющих сырой песок. Задумчиво перебирала жесткие пряди его волос и дёргала за мочку уха, совершенно бессознательно. А он, пребывая в такой же задумчивости, словно в ступоре, смотрел снизу на неё.
Ну а ты? — и первым подал голос в этой звенящей тишине, которая вдруг почему-то начинала пугать, — А ты о чём мечтала? Только не говори, что ни о чём, — он тормошил её запястье, изредка прижимая его к своим губам. — Ты и мечты – родные сёстры. Наверное, зевала на лекциях и думала о практиканте с соседнего потока? У тебя синим в глазах написано – м_е_ч_т_а.
Месяц промчался незаметно. Превратился в один длинный день, наполненный регулярными встречами и долгими разговорами. Чем ближе сияло на календаре двадцать второе апреля, тем гуще становился уже привычный комок у горла. Лазарь в последние дни был неразговорчив и, дважды отказавшись от прогулок, провёл всё время на своей койке в углу, таращась в стену. Последние три месяца были какими-то из разряда волшебства. Эти девяносто дней с небольшим позволили ему забыть о том, что такое стрелять, убивать, вечно бежать куда-то, вечно жить у господа за пазухой, боясь из неё выпасть. Эти девяносто с небольшим дней он был бесконечно влюблён и спокоен. И никогда прежде не испытывая ничего подобного, он не хотел отпускать от себя это чувство, щемящее до приятной боли. Но против времени лекарства нет. И средств борьбы – тоже. И потому оно бежало с тем же темпом, оставаясь совершенно равнодушным к чужим судьбам. На койках менялись солдаты. День сменялся вечером, а за вечером шла ночь, когда особенно подкатывала тоска. Ровно за три дня до отъезда, он проснулся в третьем часу и долго глядя перед собой, то в потолок, то на светлые стены, ворочался, не находя себе места. Потом курил сидя на корточках на крыльце, болтал на запястье офицерские часы, кусал в задумчивости губы и выдумывал удивительные и нереалистичные лазейки. Как избежать отъезда, что сделать, чтобы отсрочить этот чёртов день. Его голову посещала даже шальная мысль о самостреле. Но вряд ли Саша оценила бы эту глупую жертвенность. Оглаживая его рукой по голове, тогда давно, когда встать с койки было большой проблемой, она говорила ему, почти внушала, что он храбрый и вытерпит всё. И он оставался храбрым, силясь сохранить внутри себя спокойствие. Но до конца так и не смог. В ночь перед отъездом снова не спал. Крутился с боку на бок, сверлил глазами потолок. Опять курил. Опять думал. Опять хотел найти тайный ход из одной жизни в другую. Глотал густой страх в глотке обратно не вернуться. Боялся не за себя. А за всё то, что здесь оставлял. И в этом чувстве почти отчаяния, в тоске, в настырной злости, которую вынашивал, как ребёнка, без малого много месяцев, он, припадая на правую ногу, шёл по пустому тёмному коридору. Поднимался по лестнице. Снова шёл. Поворачивал. Проходил без оглядки через сестринский пост с настольной лампой, бледно жёлтым светом горящей на весь мрачный плиточный коридор. С тем же чувством он открывал дверь, тихо просачиваясь в сестринские комнаты. Закрывал за собой дверь без хлопка и снова открывал. А потом отворил последнюю. И как два месяца назад видел её тихо спящей в уютной кровати у окна. Её плечи медленно вздымались и опускались в спокойном дыхании. Рядом лежал томик романа, очки для чтения, стояла чашечка с простой водой. Лазарь без лишних мыслей, откинув все эти проклятые страхи, просто повернул тогда ключ в замке. И остался у неё до утра.
И только в седьмом часу утра, рисуя пальцем на обнажённой женской спине какой-то замысловатый узор, он позволил себе её спросить: — Проводишь меня до вокзала?

Отредактировано Lazar Lukić (2018-02-09 03:00:14)

+3

11

Была во всём этом какая-то неизбежность.
Сквозила промозглым ветром по моим дрожащим плечам, бесцветным пеплом облетала с сигарет Лазаря на сырую землю, эхом несказанных нами слов собиралась комком где-то в горле, вырываясь наружу лишь хриплым, едва уловимым стоном. Не-из-беж-ность. Незваная гостья в выцветшем платье с пожелтевшим платком, завязанным вокруг шеи неаккуратным узлом, с росписью блеклых морщин вокруг потускневших глаз, внимательно наблюдавших, как капля за каплей утекает наше счастье сквозь её распростертые трухлявые пальцы. Неизбежно. Ткала она кружево несбывшихся надежд, посыпая их заревом пустых ожиданий. А вдруг? Вдруг война закончится завтра? Вернутся близкие, и далекие растворятся мглою в утреннем тумане, оставив по себе лишь следы ног на влажной земле. Утрутся слезы на постаревших материнских лицах, и каждая невеста наконец-то наденет белоснежное платье, не боясь запятнать его горячей кровью. Найдутся пропавшие, воскреснут мертвые, исчезнут нежданные, и вся эта война растворится в памяти бывалых, оставив по себе лишь горькое послевкусие непоправимых потерь.
Но нет.
Лёгкая ухмылка на её лице, потому что война неизбежна. Расставание неизбежно. А ожидание всего лишь обрамлено вереницей жадных поцелуев и негромких слов, как шёлк, скользящих по дрожащим устам. А жаль...
Я смотрю на Лазаря взглядом, наполненным нежностью, на которую только способно юное девичье сердце. В уголках глаз едва заметно таится тихая печаль, просачивающаяся из самих глубин влюбленной натуры, а уголки губ невольно тянутся вверх в благоговейной, благословляющей улыбке. - Дурак, - только и могу пролепетать, пряча смешки за опахалом ладони, на рассуждения парня о том, что края света не существует. Ещё как существует! Он там, где моя рука, в последний раз прикоснувшись к его, упадёт камнем в карман юбки-клеша, даже не пытаясь вытереть с побледневших щек предательские слезы. Но это будет потом. Через месяц. Через целую вечность. Через целую неизбежную вечность. А пока я слушаю и растворяюсь в голосе молодого человека, сидящего напротив, окутывающем меня, словно невесомой вуалью, словно я ещё немного и смогу попробовать на ощупь слова, так небрежно, и в то же время обдумано, вылетающее из его растянутых уст. - Мне больше по душе Франция и Париж - столица любви. Cherchez la femme, как говорится. Ищите женщину, - и пусть эта фраза из романа Александра-Дюмы-отца, где прозвучала впервые, всего лишь отголосок прочитанной книги, растворится в воздухе, как и сотни раз до этого, и ещё столько же после, я, кажется, вкладываю в неё намного больше смысла, потому что верю, куда бы в итоге нас с Лазарем не закинула судьба, он сможет найти меня, потому что сердце ему подскажет. А потом я слушаю о его несбывшейся мечте стать юристом и о желании купить себе машину. Понимаю, как мало нужно человеку для счастья, но как многого он лишается, если это счастье у него забрать. А моё? В чём оно? - Я, наверное, доучусь. Получу нормальный диплом, а то этим разве что обезумевших пациентов в горячке обмахивать. Наверное, стану хирургом. Я всегда мечтала спасать людям жизни. Как видишь, моя мечта сбылась, и даже больше, но... Война - это явно не то, о чём я мечтала, - как-то совсем грустно улыбаюсь, пожав плечами, потому что едва ли кто-то может мечтать о том, чтобы его черепную коробку насквозь прошибло пулей. Но мы не заостряем на этом внимание, давно научились миновать острые углы, которые ожидаемо могут доставить только боль. Переключаемся на разговоры о всё той же приземленной любви, и я лишь снова роняю обреченное "дурак", уверяя, что во времена учебы не забивала себе голову лишним, тем более парнями. Взгляд Лазаря в ответ лишь скользит по мне как-то совсем снисходительно, словно умудренный опытом старец осматривает ещё ничего не понимающего юнца, и всё же возлагает на него надежды. Я снова заливаюсь хохотом, и парень с удовольствием меня поддерживает. Мы растворяемся в этом смехе, в своих чувствах, во времени, так неумолимо ускользающем из наших объятий.
Пройдут года, и я со щемящем сердцем буду вздрагивать от этих воспоминаний, словно тканное полотно, обрамляющих мою память. Они будут качаться на волнах моего подсознания, величественными парусниками разрезая белые гребешки картин из прошлого. Горячий чай с лимоном, ванильный пирог со щепоткой корицы и старая, потрепанная морщинами рука, бережно убирающая поседевшую прядь волос мне за ухо.
"А помнишь?".
Не помню. И не вспомню. И годы не пройдут.
Но тогда, в тот прекрасный мартовский вечер, я едва ли могла знать о том, что готовит мне жизнь. Каюсь, я до последнего не буду знать, что она оборвется так неожиданно, совсем как зародилась наша с Лазарем любовь. Растает в невесомости последним вздохом и, знать, больше и не повториться такая.
Но это потом. А сейчас у нас ещё целый месяц, а это почти как маленькая вечность. Маленькая неизбежная вечность, которая, всё же нашла своё окончание где-то в третьей декаде апреля, растворившись на календаре десятком зачеркнутых цифр. Двадцать второе апреля - день, когда я отыскала пресловутый край света. Конец света, разбившийся десятками осколков на трухлявом полу моей небольшой комнаты ночью перед этим. Ведь в ночь на двадцать второе апреля Лазарь пришёл ко мне. Попрощаться, но так и не ушёл тогда. Нежно целовал мне плечи, вычерчивая длинными грубыми пальцами изысканные круги на вспотевшей коже. Горячо шептал на ухо пылкие признания, а утром всего лишь спросил, провожу ли я его до вокзала. Но в этом вопросе, я как и в первый день нашей встречи, услышала намного больше. Услышала мольбу быть рядом даже в самые сложные минуты жизни: под обстрелом вражеских пуль или в тылу врага, когда от звуков взрывов, кажется, глохнешь, забывая, что вообще жив, когда от безумия по всему телу выступает испарина, когда готов умереть заживо, и когда кажется, что уже умер. Рядом. В сердце. В пожелтевшем грязном письме с отпечатком родных губ, в мятой фотографии, спрятанной во внутреннем кармане. Ведь в тот день мы были так счастливы. А сейчас? Сейчас - нет. - Конечно, провожу, - только и могу прошептать, прежде чем кольцо слез цепко сдавит мне горло. Но я не заплачу, нет. Потому что я сильная. Потому что Лазарь должен знать, что я буду сильной для него.
А потом был вокзал и десятки разбитых о перрон чувств. Кажется, я никогда до этого ещё не слышала столько плачущих девушек одновременно. А сама не плакала, и в глубине души очень собой гордилась. Просто стояла, прижимаясь к Лукичу, и пыталась вобрать в себя его тепло, запах, каждое неосторожное движение и взмах выцветших ресниц. Мы молчали, потому что понимали, главного словами не скажешь. Главное, оно же здесь - на кончиках губ, пальцев, в дрожащем подбородке и едва заметных стеклянных от слез глазах. Но нет, мы не пророним ни слезинки. - Не обещай вернуться, но знай, что я обещаю ждать, - только и смогла прошептать на хриплом выдохе, прежде, чем Лазарю сказали, что пора. Пора прощаться. Но не говорить "прощай". Мы же встретимся, правда? Обязательно. Если не в этой, то хоть в следующей жизни.
А пока я просто посмотрю, как старый поезд уносит от меня мою любовь, размеренным стуком колес вдребезги разбивая хрупкое девичье сердце.
И всё же даже сейчас не заплачу.
Потому что люблю. Потому что наша любовь неизбежна.
Ты меня на рассвете разбудишь,
проводить необутая выйдешь.
Ты меня никогда не забудешь.
Ты меня никогда не увидишь.
Заслонивши тебя от простуды,
я подумаю: "Боже всевышний!
Я тебя никогда не забуду.
Я тебя никогда не увижу".
Не мигают, слезятся от ветра
безнадежные карие вишни.
Возвращаться — плохая примета.
Я тебя никогда не увижу.
Даже если на землю вернемся
мы вторично, согласно Гафизу,
мы, конечно, с тобой разминемся.
Я тебя никогда не увижу.

[NIC]Alexandra Yović[/NIC][STA]её руками[/STA][SGN]https://i.imgur.com/zPtZXr4.png
ав от Ьныеукн
[/SGN][AVA]https://i.imgur.com/lz8JiNo.png[/AVA][LZ1]АЛЕКСАНДРА ЙОВИЧ, 20 y.o.
profession: военная медсестра;
[/LZ1]

+3


Вы здесь » SACRAMENTO » Доигранные эпизоды » её руками я был исцелён